Михаил Назаренко

Михаил Назаренко — Дж. Краули Маленький, большой, или Парламент фей

Джон Краули

Маленький, большой, или Парламент фей

Отрывки из романа. Перевод М.Назаренко

[Подробнее о романе см. мою статью “Дом, созданный из времени” (М.Н.)]

Положим, вы рыба

(Книга 1, глава IV)

Поток, питавший озеро, бежал вниз по камням, как по лестнице, из широкого пруда, созданного лесным водопадом.

Копья лунного света пронзали шелковую гладь пруда, преломляясь и разбиваясь в глубине. На воде лежали звезды, и рябь, расходясь дугою от пенного водопада, колыхала их. Так это виделось бы каждому, кто стоял у кромки пруда. Но рыба, огромная полусонная белая форель, смотрит на всё иначе.

Сонная? Да, рыбы спят, хотя и не плачут; их самое острое чувство — паника, самое печальное — горечь сожаления. Они спят с широко открытыми глазами, и холодные сны возникают на черно-зеленом полотне воды. Дедушке Форели казалось, что с приливами и отливами сна знакомая география проточной воды то закрывается, то открывается перед ним; когда пруд закрывался, он видел его внутреннее убранство. Обычно рыбам снится та же вода, в которой они плавают наяву, но Дедушка Форель видел совсем иное. В грезах его не было ничего схожего с потоком, но перед немигающими глазами рыбы так настойчиво стояли напоминания о подводном доме, что само ее бытие стало гадательным. Сонные сомнения сменялись при каждом движении жабр.

Положим, вы рыба. Лучшего места для жизни вам не найти. Водопад постоянно приносит свежий воздух, так что даже дышать в этом пруду — наслаждение. Будто (сравнение уместно, если, конечно, вы не дышите водой) горнее, свежее, обновленное ветром дуновение альпийских лугов. Весьма любезно и предусмотрительно с их стороны так позаботиться о нем, — если, конечно, они думали о чьем-то счастье или удобстве. Здесь нету хищников и очень мало соперников, поскольку (хотя рыба этого знать не может) оба потока, вверху и внизу, каменисты и мелки, а значит, никто столь же большой, как и он, не проникнет в пруд, чтобы спорить за бесконечный поток жуков из обширных и многообразных лесов, склонившихся над водой. В самом деле, они продумали всё — если, конечно, вообще о чем-то думали.

И всё же (если, конечно, он не своей волей плавает здесь) сколь заслуженна и жестока эта кара, горькая, как изгнание. Заключенный в жидком стекле, неспособный дышать, неужели он вечно будет плавать туда-сюда, хватая москитов? Рыба, вероятно, грезит о таком ястве в счастливейших снах. Но если вы не рыба, тогда чтО вам бесконечное умножение капелек горькой крови?

Делаем следующий шаг (если, конечно, рыба может шагать): предположим, что всё это — Повесть. Тогда — каким бы довольным он ни казался или привык быть помимо воли, — рано или поздно возникнет дивный силуэт; она заглянет в радужные глубины и скажет слова, великой ценой вырванные из рук зловещих хранителей тайн, и тогда он вскочит из удушливой воды — ноги бьются, королевская мантия мокра насквозь, — и станет пред ней, тяжело дыша: он снова прежний, проклятие снято, злые феи рыдают с досады. Стоило подумать об этом, и перед ним внезапно возникла картина, цветная гравюра: рыба, в парике и пальто с высоко поднятым воротником, держит под мышкой большое письмо, разевает рот. В воздухе. Его жабры вздрогнули (откуда взялось это жуткое видение?), и он тут же проснулся; ставни распахнулись. Всё это сон. Какое-то время он с благодарностью думал только о простой воде, которую пронзает луна.

Конечно (створы опять начали сдвигаться), можно вообразить, что и сам он — один из них, сам — хранитель секретов, мастер заклятий, зловещий манипулятор; вечный разум мудреца, хитрО заключенный в рыбье тело. Вечный: предположим, что это так: разумеется, он жил вечно или почти вечно, дожил до теперешнего времени (если, конечно (погружаемся глубже), это время — теперешнее); он не умер, отмерив век, положенный рыбе или даже принцу. Ему казалось, что он расширяется назад (или вперед?) без начала (или конца?), и уже не может вспомнить: лежат ли в будущем великие повести, над которыми он неустанно размышляет (если, конечно, знает их), или они погребены в былом. Предположим, что именно так хранятся секреты, и вспоминаются древние повести, и творятся нерушимые заклятья…

Нет. Они знают. Они не предполагают. Он думает: как они уверенны и спокойны, как невыразима красота их правдивых лиц и рук, и невозможно отказаться от их заданий, словно от крючка, засевшего в глотке. Он невежествен, как малек; не знает ничего; и не хочет знать — не хочет спрашивать их, даже если предположить (оконные ставни беззвучно отворяются), что они ответят: в самом ли деле однажды ночью, в августе, один молодой человек… СтоИт на этих скалах, поднявших сухую кромку в исчезающий воздух. Превращение ударило юношу, как молния некогда — этот пруд. Наверное, он поплатился за оскорбление, у вас свои резоны, поймите меня правильно, не обращайте внимания. Предположим только, что этот молодой человек воображает воспоминание, воображает свое единственное и последнее воспоминание (остальное, всё остальное — только предположение): ужасный удушливый вздох в безводье, плавятся руки и ноги, он бьется в воздухе (воздухе?) и наконец — падает с ужасным облегчением в холодную, сладкую воду, где и будет пребывать — обречен пребывать вечно.

Предположим, он не может вспомнить, почему это случилось: только предполагает во сне, что так всё и было.

Чем он помешал вам?

Или это лишь потому, что Повести требовался посредник, maquereau, а он подошел слишком близко и был пойман?

Почему я не могу припомнить мой грех?

Но Дедушка Форель глубоко спит, ни о чем подобном он и подумать не смог бы наяву. Все створы закрыты перед его открытыми глазами, всё вокруг — вода, и вода вдали. Дедушке Форели снится, что он пошел порыбачить.

Когда-то, давным-давно

(Книга 6, глава V)

Огни в Эджвуде, зажженные Смоки, днем побледнели и погасли, потом загорелись снова, и так — еженощно. Дождь и  ветер входили в незакрытые окна; летние грозы пятнали занавески и ковры, разбрасывали бумаги, хлопали дверцами шкафов. Мотыльки и жуки находили дыры в сетке и счастливо умирали в единении с горящими лампочками; или не умирали, но растили потомство в коврах и гобеленах. Пришла осень, хоть и казалась она невозможной, казалась мифом, невероятным слухом; палая листва завалила крылечки, влетела внутрь сквозь незапертую сетчатую дверь, которая беспомощно билась на ветру, покуда наконец не умерла на завесах, и преграда исчезла. Мыши проникли в кухню; все кошки отправились искать лучшую долю, и теперь кладовая досталась полевкам и белкам — эти пришли позже и обосновались в затхлых постелях. Но планетарий всё еще вращался, бессмысленно и радостно, и дом всё еще сиял, как маяк или вход в бальный зал. Зимою снег озарялся огнями ледяного дворца; снег плавал в комнатах, снег шапкой накрывал трубы холодных каминов. Свет на крыльце погас.

В те дни рассказывали: есть в мире дом, освещенный, открытый, пустой; были и другие истории, люди переселялись и ничего не хотели слышать, кроме историй, только историям верили — так тяжела была жизнь. История о доме, залитом светом, доме о четырех этажах, семи каминах, трехстах шестидесяти пяти лестницах, пятидесяти двух дверях, — история эта разошлась далеко; тогда все были странниками. Она повстречала другую историю, о мире ином и о многим известной семье, чей дом был велик и наполнен скорбью и счастьем, которые когда-то казались бесконечными, но всё же закончились, прекратились; и многим, кто думал об этой семье не реже, чем о своей, две истории казались одной. Дом еще можно было найти. Весною потухли огни в подвале, и лампочка в музыкальной комнате погасла.

Люди не стоят на месте; жаждущий слух ловит историю, зачатую в мечтах и снах, поведанную актерами-простецами; история обрывается, снова становится сном и часто является дню в рассказах и пересказах. Люди знали, что есть дом, созданный из времени, и многие отправлялись на его поиски.

Дом еще можно было найти. Он был там, где был: в конце заброшенной дороги, под ласковым дождем, совсем не такой, каким представлялся в долгих исканиях; его огни всегда возникали нежданно; вот осевшие ступеньки крыльца — поднимись по ним и войди. Зверьки думают, что они здесь давние хозяева, и никто, кроме ветра и погоды, не оспаривает их прав. На полу библиотеки, возле одного из кресел, лежит лицом вниз раскрытый фолиант с переломанным корешком, покоробленный сыростью. Много других комнат, чьи окна заполнены дождливыми садами, Парком, вековыми деревьями, безразличными ко всему и лишь стареющими. И еще — много дверей, выбирай какую хочешь; пересечения коридоров, и каждый стремится прочь, и в конце каждого — дверь; рано падает вечер, а с ним — забвение: какой путь ведет внутрь, какой наружу?

Выбери дверь, сделай шаг. Грибы выросли в сырости и заполонили сад, окруженный стеной. А вот и еще огни, там, в сумеречном саду; дверь в стене открыта, и серебряный дождь моросит над Парком, затянутым пеленой. Чья это собака?

Одна за другой догорали лампы — словно долгие жизни подходили к долгожданному концу. Был некогда темный дом, созданный прежде из времени, а теперь — из погоды, и всё труднее его найти; вот уже совсем невозможно, и даже во сне увидеть не так легко, как раньше, когда сияли огни. Истории живут долго, но лишь потому, что становятся просто историями. Всё это было давно; теперь мы знаем, что мир таков, каков есть, и никак иначе; а если и было время проходов, дверей, открытых границ и перекрестков, — это время прошло. Мир старше, чем был. Даже погода не та, какую мы ясно помним, и никогда не придет прежний летний день, не будут так белеть облака, и трава не будет столь душистой, а тень — глубокой и полной обещаний; такими мы помним их, такими они могли быть, такими и были когда-то, давным-давно.

© John Crowley, 1981 

© М.Назаренко, перевод, 2001