Жеглов против Шарапова. О восприятии преступности у народа и интеллигенции
head
Филология
Philologia
Главная · Карта. Поиск · Параллельный корпус переводов «Слова о полку Игореве» · Поэтика Аристотеля · Personalia ·
· Семинар «Третье литературоведение» · «Диалог. Карнавал. Хронотоп» · Филологическая библиотека · Евразийские первоисточники ·
· «Назировский архив» · Лента филологических новостей · Аккадизатор · Транслитер · TeX · О слове «Невменандр» ·
Филология. Лингвистика. Литературоведение
К странице Рустема Вахитова

Жеглов против Шарапова. О восприятии преступности у народа и интеллигенции

ЖЕГЛОВ ПРОТИВ ШАРАПОВА.

О восприятии преступности у народа и интеллигенции

«— Ты убил человека, — сказал я устало.

— Я убил бандита, — усмехнулся Жеглов.

— Ты убил человека, который мне спас жизнь, — сказал я.

— Но он все равно бандит, — мягко ответил Жеглов.

…………………………………………………..

Ах вы, тараканы! Упыри проклятые! Кровью чужой усосались, гнездовье на чужом горе выстроили, на слезах людских…


Аркадий Вайнер, Георгий Вайнер «Эра милосердия»


1.

Большинству поклонников фильма «Место встречи изменить нельзя», возможно, даже и неизвестно, что в повести Аркадия и Георгия Вайнеров «Эра милосердия», по которой был снят фильм, Глеб Жеглов был, скорее, отрицательным героем. По мысли Вайнеров Жеглов воплощал собой жестокость и произвол сталинской эпохи и был человеком прошлого, так как не знающая пощады «мораль войны» уже якобы не нужна в послевоенное время, когда наступает новая, доселе невиданная в истории эпоха — «эра милосердия». Об этой новой эре говорит в книге интеллигентнейший писатель-эстрадник Михаил Михайлович Бомзе — сосед Шарапова по «коммуналке»: «…по моему глубокому убеждению, в нашей стране окончательная победа над преступностью будет одержана не карательными органами, а естественным ходом нашей жизни, ее экономическим развитием. А главное — моралью нашего общества, милосердием и гуманизмом наших людей… … сейчас в бедности, крови и насилии занимается у нас радостная заря великой человеческой эпохи — Эры Милосердия, в расцвете которой мы все сможем искренне ощутить себя друзьями, товарищами и братьями…». Героем этой новой эры должен стать Владимир Шарапов — антипод Жеглова, сторонник гуманизма и законности. Конфликт между ними разгорается, когда Жеглов подбрасывает карманнику Кирпичу украденную сумку, так как законных оснований для его задержания нет. Шарапов обвиняет Жеглова в нарушении закона, пусть даже по отношению к преступнику и утверждает, что с этого и начинается произвол: «мы, работники МУРа, не можем действовать шельмовскими методами!.. Я так понимаю, что если закон разок под один случай подмять, потом под другой, потом начать им затыкать дыры каждый раз в следствии, как только нам с тобой понадобится, то это не закон тогда станет, а кистень! Да, кистень…». Шарапов обвиняет Жеглова в бездушии по отношению к Груздеву, который в силу роковых обстоятельств и хитрости бандита Фокса оказался в тюрьме по ложному обвинению в убийстве бывшей жены. Наконец, в конце повести, когда Жеглов застрелил попытавшегося убежать Левченко, антагонизм Шарапова и Жеглова достигает своего пика и происходит полнейший разрыв между ними:

«— Ты убил человека, — сказал я устало.

— Я убил бандита, — усмехнулся Жеглов.

— Ты убил человека, который мне спас жизнь, — сказал я.

— Но он все равно бандит, — мягко ответил Жеглов.

— Он пришел сюда со мной, чтобы сдать банду, — сказал я тихо.

— Тогда ему не надо было бежать, я ведь им говорил, что стрелять буду без предупреждения…

— Ты убил его, — упрямо повторил я.

— Да, убил и не жалею об этом. Он бандит, — убежденно сказал Жеглов.

Я посмотрел в его глаза и испугался — в них была озорная радость.

— Мне кажется, тебе нравится стрелять, — сказал я, поднимаясь с колен.

— Ты что, с ума сошел?

— Нет. Я тебя видеть не могу.

Жеглов пожал плечами:

— Как знаешь…»

Шарапов после этого едет на милицейском автобусе в управление и решает никогда не работать больше с Жегловым.

Нельзя сказать, чтобы в фильме этот замысел авторов детектива был отодвинут на второй план, и режиссер попытался Жеглова каким-либо образом морально реабилитировать. Отнюдь, и в фильме Жеглов подбрасывает карманнику Кирпичу кошелек, что вызывает возмущение Шарапова, так как это — явное нарушение закона со стороны работника МУРа, и точно так же в конце Жеглов убивает Левченко и ничуть не сожалеет об этом, заявив, что убил не человека, а бандита. Особенно громко, как своеобразная нравственная оценка Жеглова в фильме звучат слова невинно посаженого в КПЗ Груздева, который избежал, казалось бы, неминуемой тюрьмы только благодаря Шарапову: «поверь мне, Жеглов — плохой человек, для него люди как мусор под ногами». Шарапов поначалу не соглашается с этим и робко указывает на смелость и самоотверженность Жеглова, но ведь проницательному зрителю ясно, что одно другому не помеха: проявлять чудеса храбрости могут и не самые высоконравственные люди и даже преступники. Так, циничный, жестокий и коварный бандит Фокс — тоже человек не робкого десятка. Кроме того, в последней сцене видно, что после убийства Жегловым Левченко, Шарапов внутреннее соглашается с оценкой Груздева…

Эта своеобразная мораль, содержащаяся и в повести, и в фильме, была легко понята и принята критиками и шире говоря, интеллигентной публикой. В частности «Литературная газета» обрушивалась на Жеглова как на образ отъявленного сталиниста. Однако, как и во многих других случаях тут согласия между интеллигенцией и народом не получилось. Народ воспринял образ Жеглова, напротив, сугубо положительно, как настоящего героя, беспощадного борца с преступностью, который, если и позволяет себе лишнее, то оправдан самой правотой делаемого им дела. Фраза Жеглова «Вор должен сидеть в тюрьме!» поистине стала крылатой, превратилась в народную поговорку. А ведь вспомним, что в фильме Жеглов произносит эту фразу в ответ на обвинение Шарапова в том, что работник милиции не имеет права нарушать закон, даже если он делает это для того, чтоб изолировать от общества опасного преступника. В фильме да и в книге эта фраза имеет следующий, вполне понятный зрителям контекст: «Вор должен сидеть в тюрьме в любом случае, даже если милиция не располагает требуемыми законом средствами, чтоб его посадить». Жеглов откровенно говорит об этом: «Попускать вору — наполовину соучаствовать ему! И раз Кирпич вор — ему место в тюрьме, а каким способом я его туда загоню, людям безразлично! Им важно только, чтобы вор был в тюрьме, вот что их интересует». Перед нами спор между справедливостью, которую воплощает здесь Жеглов, и законностью, которую воплощает Шарапов и очевидно, что в этом споре народ без колебаний встал на сторону справедливости. Более того, образ Шарапова, который интеллигенцией поэтизировался и изображался как образ нового человека в системе права, идущего на смену «сталинским костоломам», в восприятии народа приобретает комические черты. В отличие от Жеглова, Шарапов становится персонажем анекдотов, люди из народа с удовольствием и с улыбкой повторяют «Ну и рожа у тебя Шарапов!» — другую фразу из фильма, которая принижает Шарапова, представляет его этаким наивным и глупеньким новичком в деле борьбы с преступностью, которому еще учиться и учиться у сурового офицера Жеглова. Даже трагический конец фильма, смерть Левченко от пули Жеглова не была воспринята народом как развязка противостояния Шарапова и Жеглова, не бросила в глазах народа тень на образ Жеглова, как должно было произойти по замыслу сценаристов и режиссера. Конечно, простым людям было жалко бывшего фронтовика-«штрафника» Левченко, в силу рокового стечения обстоятельств, вопреки своему желанию снова вставшего на путь бандитизма. Но они справедливо воспринимали его смерть как закономерный итог его жизни, да и как его собственный личный выбор. Левченко побежал не потому, что хотел скрыться, а потому, что предпочел смерть тюрьме и заранее решил свою судьбу. Он сам захотел, чтоб его убили, и пистолет Жеглова лишь помог ему выполнить его последнее желание.


2.

Отчего же народ воспринял этот фильм диаметрально противоположно тому, как его восприняла интеллигенция? Обычно тут ссылаются на обаяние актера Высоцкого, который так талантливо сыграл Жеглова, что превратил отрицательного героя в положительного. Но ведь актер — это не демиург, который вкладывает зрителям в сознание новые, неведомые ранее им идеи и чувства. Нет, актер, скорее, подобен зеркалу, он отражает уже имеющиеся у зрителей переживания, мысли, интуиции, лишь только усиливая их, делая явными.

Какой-нибудь записной либерал, ненавидящий русский народ за его «нецивилизованность», то есть непохожесть на «более развитые», «цивилизованные» западные народы, может также заметить, что народ полюбил Жеглова, потому что вообще в силу своей «рабской», «подлой» натуры любит извергов и убийц, по той же причине, по которой он любит, например, Сталина, тем более что Жеглов по замыслу сценариста и воплощает дух сталинской эпохи. Правда, в отличие от нынешних либералов-русофобов братья Вайнеры в момент написания романа считали, что жестокость эта была обоснованной, но только уже несвоевременной после окончания времени революционного разора и военного лихолетья, но это не меняет сути дела. Однако, при более внимательном взгляде на образ Глеба Жеглова становится ясно, что все эти разговоры далеки от действительности. Жеглов совершено не похож на одиозного «сталинского костолома», каковым его пытались представить либеральные кинокритики 60-х. Действительно, Жеглов беспощаден к преступникам или к тем, кого он считает преступниками; он считает, что с ними нельзя вести себя как с обычными людьми — в согласии с законами государства и законами человечности, напротив, в борьбе с ними все средства хороши — и обман, и подлог, если только они ведут к победе над преступником, к его изоляции от общества. Более того, Жеглову нравится воевать с преступностью, загонять ее в угол, истреблять ее, недаром он предстает в книге Вайнеров как парень с веселыми и злыми глазами. Он не очень-то верит в пресловутую «эпоху милосердия» и в перевоспитание преступников средствами высокой морали (и здесь он проявляет себя как человек реалистичный), поэтому Жеглов готов всю свою жизнь посвятить это священной для него войне. Жеглов также презирает мещан, маленьких, пугливых корыстолюбивых людишек, благодаря трусости и жадности которых преступники ходят по земле и творят свое грязное дело. С отвращением Жеглов разговаривает с трусом и предателем Соловьевым, по вине которого «ушел» от милиции бандит Фокс. Но с обычными людьми, честными гражданами Жеглов добр и великодушен, он их любит до самопожертвовании и с их стороны встречает также только радушие, уважение и любовь. Он сразу понравился соседям Шарапова по коммуналке: «Жеглов уже подружился со всеми обитателями квартиры. Шурка Баранова смотрела на него с восхищением, потому что он был не только «исключительно представительной внешности», но и сумел угомонить ее мужа — пьяницу и скандалиста Семена… … соседям Жеглов был по душе. Не было в нем зазнайства или какого то особого воображения о себе — так и объясняли мне соседи о моем приятеле, и мне нравилось, что все так вышло». Не пришелся по душе он только интеллигенту Михаилу Михайловичу и это тоже показательно, ведь это тот самый интеллигент, что рассуждал об эре милосердия и по сути высказал идеал, которому будет следовать «либерал» Шарапов (да и взаимная нелюбовь Жеглова и Груздева была вызвана тем, что Груздев также принадлежал к типу интеллигента-индивидуалиста, который вызывает отторжение и непонимание, даже подозрительность у такого коллективиста, человека с «душой нараспашку» как Жеглов). Более того, когда у соседки Шарапова Шурки Барановой — матери пятерых детей украли продуктовые карточки Жеглов без раздумий отдал ей свои и шараповские карточки за месяц, сказав, что они с Шараповым как-нибудь перебьются. Показательно, что Жеглов начисто лишен собственнических инстинктов, ему даже в голову не пришло: согласен ли Шарапов отдать свои карточки, чтоб не умерли с голоду пятеро детей обокраденной Шуры Барановой. Спросить разрешения — значит предполагать, что Шарапов может и отказать в помощи, а в глазах Жеглова предположить такое про своего товарища — дело немыслимое. Конечно, и Жеглов — живой человек не без недостатков: он любит немного попозировать в силу своего характера балагура и живчика, у него не самые изящные манеры. Но представлять все так, что Шарапов — добрый и милосердный человек, а Жеглов — злобный садист — значит не просто упрощать, но искажать сущность конфликта между ними. Жеглов не более жесток, чем Шарапов, который с врагами на фронте также не слишком-то церемонился. Просто для Жеглова преступник — не человек, а онтологический враг, нелюдь, полуживотное, которое нужно обезвредить или уничтожить несмотря ни на что и все равно как. Для Шарапова же преступник — человек, один из нас, принадлежащий к нашему обществу, но оступившийся, озлобившийся, потерявший правильные нравственные ориентиры. Шарапов убежден, что преступников за редчайшими исключениями можно исправить и вернуть обществу в качестве полноценных добропорядочных граждан. И это — не две личные, субъективные точки зрения. Перед нами позиции, характерные с одной стороны для общества традиционного типа, прежде всего, для русского традиционного крестьянского сознания, с другой стороны — для общества модернистского типа, для сознания интеллигентского. И не случайно, что оценки образов Жеглова и Шарапова после выхода на экраны фильма так разошлись у советской интеллигенции, которая подверглась глубокой модернизации и даже вестернизации и у простых людей, которые во многом сохранили дух крестьян-общинников, существовавших в России вплоть до эпохи коллективизации.


3.

Реконструкция отношения к преступникам русского традиционного простонародья — дело не легкое. Официальная пропаганда сильно исказила это восприятие, навязав всем идею о том, что крестьяне и горожане русского традиционного общества любили и уважали преступников, разбойников и прочих «лихих людей», сочиняли о них задушевные песни и проклинали боровшийся с ними царизм. На самом деле это мнение построено и на фальсификации источников, ведь давно не секрет, что даже фольклор о разбойниках в советские времена подвергался строгой цензуре и отбиралось только то, что отвечало официальной идеологии, и на модернизации ментальности русского средневековья. Действительные простолюдины Московской Руси мыслили не в экономикоцентричных категориях марксизма, в которых разбойник и убийца — «борец против царизма», а в категориях религиозных, как и полагалось человеку традиционного общества. В настоящее время есть вполне основательные исследования этого отношения народа к разбойникам, лишенные излишней модернизации. Мы будем использовать классическую статью Ю. М. Лотмана и Б. А Успенского «Изгой» и «изгойничество» как социально-психологическая позиция в русской культуре преимущественно допетровского времени («Своё» и «чужое» в истории русской культуры)».

Итак, для человека русского традиционного общества преступник и тем более разбойник и убийца (а вспомним, что Жеглов и Шарапов работали в отделе по борьбе с убийствами и бандитизмом) — это не человек, который преступил формальный, либеральный закон, выдуманный людьми для общего удобства. Нет, это — человек который преступил закон Божий, пошел против онтологического высшего принципа добра и против своей собственной глубинной сущности, каковая у человека — Образ Божий. Недаром убийцу русский народ называет «душегуб». Сейчас мало кому приходит в голову, что эта характеристика означает не только губитель чужих жизней, но человек, погубляющий свою собственную душу, лишающий ее вечного спасения (это значение отражено в словаре В. Даля). Преступник переступает черту, после которой он перестает быть обычным человеком, после которой в его душе происходят необратимые изменения. Он становится изгоем, сам извергает себя из христианского общества, а тот, кто находится вне общества для традиционного сознания попадает в сферу, где властвуют инфернальные силы. Русские крестьяне воспринимали разбойника, душегуба как человека умершего для всех, как живого мертвеца — упыря, страшного и крайне опасного: «… «вывернутый» образ жизни придаёт разбойникам определенные мифологические черты: разбойник, выходящий на добычу ночью, а днем ведущий «обычный» образ жизни … ассоциировался с волком-оборотнем. Многообразны свидетельства осмысления разбойника (особенно атамана разбойников) как колдуна» (Ю. М. Лотман, Б.А. Успенский). Сам эпитет, применяемый к разбойникам — «отпетые», говорит о том, что они воспринимались как люди, умершие для общества, как ожившие мертвецы-упыри, нечистая сила, ведь отпетый — это тот, над кем совершен церковный обряд отпевания. То же касается и другого эпитета — «отчаянные», то есть лишившиеся чаянья — веры, имеется в виду, прежде всего, веры в Бога. Разбойник в русском традиционном сознании ассоциируется с колдуном и потому, что он умет хорошо свистеть, а свист по верованиям народа — способ привлечения нечистой силы. Отсюда и склонность разбойника закапывать деньги и драгоценности, оставлять клады, которые также всегда у народа ассоциировались со сговором с нечистой силой, как и сама удачливость разбойника, умение лихим способом быстро обрести богатство.

Жалость народа к разбойнику, которая действительно присутствует в песнях и которую советская пропаганда объясняла симпатией угнетенных к врагам угнетателей, на самом деле имеет иную природу — это жалость к умершему, ведь и сами эти жалостливые песни построены по схеме плача по покойнику (впрочем, не будем забывать, что это относится только к разбойнику, душегубу, а не к любому человеку, пострадавшему от государства и ставшему арестантом, среди последних, по справедливому убеждению народа — множество невинных и просто хороших людей). В то же время разбойника, жалея, боялись, в дом, который освящен иконами, не пускали, поймав за лихим делом — воровством, прелюбодейством, убийством, били всей деревней и часто забивали насмерть, да еще и в могилу втыкали осиновый кол. «Нет худа без добра» — говорит народ, и разбойник может своим буйством восстановить справедливость, наказать виновного, но от этого он душегубом быть не перестает. Крестьянин и сам в определенные дни календарного цикла — например, на святки, когда разрешалось чудить, лицедействовать, изображать нечистую силу, сам уподоблялся такому колдуну-разбойнику, отсюда он в душе мог понимать его радость от демонической свободы от Бога и от морали, но для крестьянина это было временным явлением, после обязательного покаяния, он возвращался к обычной жизни, разбойник же всегда оставался упырем-колдуном.

В силу того, что разбойник перешел роковую черту, которая навсегда отделяет обычного человека от колдуна и слуги нечистой силы, он, как мы уже говорили, по верованиям народа не мог вернуться к обычной, прежней жизни. Разбойник, конечно, мог раскаяться и даже стать праведником и святым, но не обычным человеком, членом мира. Раскаявшийся разбойник становился монахом, и как правило, монахом-пустынником, а монах — также вне мира обычных людей, он тоже по своему человек отпетый, ведь обряд пострижения в монахи и символизирует отпевание, смерть для всего остального мира, и в знак этого монах берет себе другое имя, как бы желая сказать, что его прежнего уже не существует.

Наконец, поскольку разбойник и душегуб не совсем человек, с ним нельзя вести себя как с обычным христианином, его позволяется и обмануть, обжулить, такая «нечестная победа» над ним приравнивается к доблести, является предметом восхищения (и та же самая ситуация с прямым сотоварищем разбойника — чертом, с котором также нельзя быть честным, фольклор изобилует сюжетами обмана черта со стороны хитрого мужика и они получили отражение даже в русской литературе, у Гоголя).

Таково восприятие самых жестоких и бесчеловечных из преступников — убийц и разбойников русским традиционным народным сознанием. Архетипы этого сознания был еще живы в советской Москве, большинство жителей которой были крестьяне, переехавшие в города в ходе советской модернизации, или их дети. Однако наряду с ним в Москве того времени уже существовало и другое понимание преступности, свойственное для модернистского, нового сознания, представителями которого в СССР становятся «передовые» фрондирующие своеобразным марксистским либерализмом интеллигенты. Согласно им законы человеческого общества даны не от Бога, а придуманы самими людьми. Отсюда, никакого необратимого изменения в душе человека преступление не несет. Тем более что с этой точки зрения человек и не имеет никакой души, человек — это очень сложная и хрупкая социально-биологическая машина. Эта машина может сломаться от неправильной эксплуатации, но тогда её нужно отремонтировать и можно будет снова использовать. Труд и есть орудие этого ремонта; труд вообще воспринимается марксистами как некая магическая сила, которая творит чудеса: из животного делает человека, а из преступника — законопослушного гражданина. Сегодняшние либеральные пропагандисты выказывают свое вопиющее непонимание феномена коммунизма, когда отождествляют сталинские лагеря с гитлеровскими. Нацистские лагеря создавались как машины смерти, так как нацистская идеология отрицала возможность «переделать» еврея в арийца, советские концлагеря создавались как машины перевоспитания, задача массовых убийств не ставилась (хотя смертность в них по разным причинам и в разные отрезки времени могла быть высокой). Модернистское сознание стремится не отгородиться от преступника, а исправить его и вернуть к обычной жизни, и это, кстати, отражено во множестве произведений советской литературы, театра, кинематографа, где изображаются бывшие преступники, вставшие на путь исправления.

Итак, в СССР сталкивались традиционное понимание преступника, которое господствовало в низах общества, в народе, причем не как сознательное убеждение — в силу всеобщего атеизма даже простые люди, считавшие преступников нелюдями, не могли это обосновать, а как бессознательное архетипичное мнение и модернистская вполне сознательная установка. Ситуация осложнялась еще тем, что то, что для мира модерна было преступлением зачастую для мира Традиции таковым не являлось и наоборот. Например, кража пшеницы с колхозного поля, так же как кража господского леса до революции с позиций крестьянина не делала человека преступником, в СССР же — это было уголовно наказуемое преступление, за которое сажали в тюрьму и по выходу из тюрьмы человек испытывал на себя традиционное отношение к преступнику как к изгою…


4.

Специфика романа братьев Вайнеров и поставленного по нему фильма как раз и состояла в том, что на уровне сознания, как идеологи, а не как художники, авторы этих произведений хотели сказать одно, а на уровне творческой интуиции — как художники, а не как идеологи, говорили совсем другое (впрочем, в этом — суть любого настоящего произведения искусства, которое отличается от агитки тем, что в нем автор говорит нечто большее, чем сам хотел сказать, этот остаток между сознанием и интуицией и есть квинтэссенция искусства, плод то ли пения Муз, то ли выражения народного духа, кому как больше нравится). Причем, интеллигентские критики-либералы увидели и услышали у Вайнеров и Говорухина именно идеологию, а простой читатель и тем более телезритель — искусство. Вчитаемся в текст Вайнеров, который вполне адекватно передан в фильме.

При описании внешности бандитов послевоенной Москвы они практически откровенно (хотя, возможно, для самих них это заявление было бы неожиданностью) передают архетипическое, народное восприятие разбойника как нелюдя, живого мертвеца, упыря, принадлежащего к нечистой силе. Карманника Кирпича Вайнеры наделяют чертами своеобразного животного, точнее говоря оборотня: «в проходе стоял высокий крепкий парень с безглазым лицом и лошадиной челюстью» (добавим к этому, что и называет он себя не христианским именем Костя, а «Котя», нелепым уменьшительным именем, намекающим также на животное — кота). Описание же членов банды «Черная кошка», название которой, заметим, также отсылает к нечистой силе, прямо и открыто ассоциируется Вайнерами с живыми мертвецами — упырями. Вот момент, когда бандиты затаскивают в свою машину Шарапова, который выдает себя за мелкого уголовника — сокамерника Фокса (кстати, Фокс — также «звериная фамилия», означающая — Лиса): «— Молчи, падло, — скрипнул зубами бандит; у него лицо было совершенно чугунное, серое, ноздреватое, с тухлыми белыми глазами, ну просто ни одной человеческой черточки в нем не было, будто господь бог задумал сделать его, свалял из всякой пакости. Увидел — брак и выкинул на помойку, а он, гад, все равно ожил и бродит среди живых теплых людей, как упырь. … Эх, чего же мне на фронте не довелось только увидеть, чего я не вытерпел, каких страхов не набрался, а вот никогда у меня не было такого ощущения, что смерть — совсем рядом! Он мне сам казался похожим на смерть, и воняло от него смрадно». Другой бандит — по кличке Лошак также не совсем человек, мало того, что его прозвище отсылает к лошади, он еще ест как собака: «Лошак прямо от двери прошел к столу и сразу же, не обращая внимания на остальных, стал хватать со стола куски и жадно, давясь, жрать. Пожевал, пожевал, налил из бутылки стакан водки, залпом хлобыстнул и снова вгрызся в еду, как собака, — желваки комьями прыгали за ушами». Еще у одного бандита — убийцы Тягунова один глаз стеклянный, что также ставит его в один ряд с уродами-нелюдями. Старуха Клаша прямо сближается Вайнерами с образом вурдалака: «Из двери в соседнюю комнату появилась мордатая крепкая старуха. Она поставила на стол еще три бутылки водки, отошла чуть в сторону, прислонилась спиной к стене и тоже уставилась на меня, и взгляд у нее был вполне поганый, тяжелый, вурдалачий глаз положила она на меня и смотрела не мигая мне в рот». Наконец, не случайно также, что главарь у бандитов — горбун, к тому, как часто повторяется в романе, с «змеистыми губами». Змеи, конечно должны ассоциировать принадлежность горбуна к дьявольскому миру, главарь которого — также змей — тот самый, что прельстил Еву. Горбун, как его описывают Вайнеры, имеет ненормальные «белые десны», «коричневые зубы», «красные веки», «бесцветные глаза мучителя», смеётся «мертвым смехом»…

В эпизоде, где изображаются сборы бандитов для освобождения Фокса, все бандиты прямо называются вурдалаками и упырями: «Горбун встал, подошел к Клаше, бабке вурдалачке, обнял ее, и троекратно расцеловались они. — Жди, мать, вернемся с удачей… Ах вы, тараканы! Упыри проклятые! Кровью чужой усосались, гнездовье на чужом горе выстроили, на слезах людских…».

Перед нами не люди, а сборище вурдалаков, колдунов, ведьм, оборотней. Шарапов со своими рассуждениями о необходимости соблюдать процессуальные нормы, о правах преступников, о перевоспитании и возвращении их в общество, в котором начнется «эра милосердия» на фоне этой инфернальной картинки просто смешон. Чьи права он собирается защищать и на чье перевоспитание он надеется — жестокого и злобного Лиса — Фокса, получеловека-полусобаки - Лошака, змеегубого колдуна- Горбуна? Да ведь и уголовник Кирпич — парень с лошадиным безглазым лицом, из-за которого разгорелся конфликт между Шараповым и Жегловым — тоже из их числа, он только не вурдалак еще, а так, мелкий бес, но разве это что-то меняет? После всего этого для читателя и зрителя из народа очевидна правота Жеглова, который относится к этой нечисти как и полагается к ней относиться — без жалости и без рассусоливания, и который считает что для борьбы с ней все средства хороши, в том числе обман и подлог, и более того обмануть, обвести вокруг пальца нечисть для него — самое лучшее, веселое, достойное дело, которым можно и нужно гордиться. Жеглов ведь не с людьми борется — с вурдалаками и демонами и не за свое благополучие — за жизнь и спокойствие других людей, за то, чтобы в мире господствовал установленный Богом порядок. И за это Божье дело Жеглов ни себя, ни других не жалеет и авторы романа и фильма интуитивно понимают что перед ними смесь образа святого-мученика и Георгия Победоносца, поражающего змея, недаром ведь Жеглова зовут Глеб и отчество у него — Георгиевич…

Отсюда понятно, почему даже убийство Левченко не бросает тень на Жеглова. Это для модернистского либерального сознания Левченко — испорченный человеческий механизм, который легко отремонтировать, а «жестокий Жеглов» вместо этого разрушил его. Для традиционного народного сознания Левченко — человек обреченный. Он, может и не совсем по своей вине, но уже попал в вывернутый наизнанку, инфернальный мир преступников, оказался за пределами Божественного космоса. Его душа начала разрушаться и если бы он выжил, оказался в лагере вместе с другими бандитами из «Черной кошки», то она окончательно бы разрушилась, он перестал бы быть человеком, превратился бы в оборотня и вурдалака, подобного его дружкам. Он и похож на человека, которого укусил вурдалак и который начал превращаться в вурдалака, но страстно из последних сил не хочет этого; в нем борются человек и живой мертвец. Единственный выход для него — погибнуть от карающей справедливой руки, пойти на страдания и смерть и этим самым спасти свою душу, пока это еще возможно. И он добровольно выбирает такой путь: Левченко, конечно же, слышал предупреждение Жеглова о том, что тот будет стрелять без предупреждения, Левченко, конечно, прекрасно понимает, что убежать в этом дворе никуда не удастся, он и не хочет убежать, он хочет умереть, пока еще совсем не умерла и не погибла его душа. И тогда становится ясно, что пистолет Жеглова был наведен самим Провидением (хотя сам Жеглов этого, возможно, не понимает, потому что он не философ все таки, а воин). И увидеть в этой сцене спасения Левченко от смерти духовной, дурную глупую ненужную гибель может только Шарапов, у которого на глазах шоры западного модернистского сознания …

Так конец фильма интуитивно воспринимали простые зрители, и потому они в отличие от критиков из «Литературки», да и от самих Аркадия и Георгия Вайнеров, и тут не осуждали Глеба Жеглова. Приходится только удивлять глубине той экзистенциальной пропасти, которая уже тогда существовала между народом и либеральной интеллигенцией…


Рустем ВАХИТОВ,

г. Уфа

11