Рустем Вахитов — Возвращение домой. Философские миниатюры

«Быть может, кому-нибудь покажется неутешительным соображение, что после того, как он сделал круг по стольким утонченным и возвышенным понятиям, ему приходится в конце концов мыслить так же, как и другие. Мне думается, тем не менее, что это возвращение к простым указаниям природы после странствия по запутанным лабиринтам философии не лишено приятности. Оно подобно возвращению домой после долгого путешествия…».
Джордж Беркли
«Чудаковатость гениев»

Чудаковатость, глупость и беспомощность в простых, обыденных делах — непременный атрибут образа гения: великого философа, поэта, ученого. Как тут не вспомнить старую историю про то, как мудрец Фалес провалился в колодец, а проходившая мимо крестьянка, увидев это, посмеялась над ним — дескать, про звезды на небе все знаешь, а что у тебя под ногами не видишь. Вспомним также и о Ньютоне, который настолько увлекался своими учеными занятиями, что забывал: обедал он или нет и иногда не ел целыми днями, а иногда сразу же после обеда снова требовал обед и ругал слугу за нерасторопность. Эта странная особенность творческих людей, которые во всем другом выказывали блестящий, острейший ум и тонкую рассудительность, вошла в поговорку — немцы говорят: рассеян как профессор.

Но вызывается она не маленьким и странным изъяном их гениального ума, как самонадеянно полагают люди здравого смысла, которым приятно, что они, в жизни не решившие ни одного уравнения, за столом проявляют больше сноровки и сообразительности, чем сам Ньютон. Отнюдь! — это объясняется совсем другим — несовершенством мира, к счастью не в его сердцевине, которая была и есть гармония, а, так сказать, на поверхности. Неудивительно, что гениальный ум, вперяющийся в самую глубинную сущность бытия, не придает значения этому поверхностному несовершенству… Ньютону, созерцающему умственным зрением гармоничную упорядоченность и закономерность в устройстве природы, конечно же, странно думать, что человек — существо настолько свободное, что оно способно как бы выйти из мира, взглянуть на него со стороны и охватить его мыслью — ну не смешно ли? — зависит от того, проглотит ли он сваренное мясо животных и плоды растений или нет. И, разумеется, Ньютон не думает о еде.

Обычный здравый смысл, напротив, исходит из обратного — что человек существо несвободное, несовершенное и зависимое от очень и очень многого: от капризов погоды, от приема пищи, от колдобин и колодцев на дороге. К примеру, простая крестьянка, потешавшаяся над Фалесом, точно знала, что человек не умеет летать. А вот мудрец Фалес в этом не слишком был уверен — ведь перед тем, как, споткнувшись, свалиться в колодец, он взлетал мыслью к звездам…

Библия и Коран говорят нам, что это привычное для здравого смысла несовершенство мира не навсегда. Придет время — впрочем, чтобы быть ближе к букве Священных Книг, нужно говорить, скорее: кончится время — и мир преобразится, и будет новая земля под новыми небесами, и человек, облеченный новой плотью, действительно, не будет страдать от голода и холода, болеть и умирать. А закон всемирного тяготения станет причиной восхищения и восторга, а не шишек и ссадин… И если это так, то не окажется ли тогда, что полуснисходительные насмешки «умного» здравого смысла над «глупым» гением: крестьянки над Фалесом и филистеров над Ньютоном был смехом слепых над зрячими. Должно быть слепым тоже странно, что есть такие люди, которые не могут узнать человека по звуку его шагов и шороху одежды…

Пернатая библиотека

Не приходило ли вам в голову, что книги напоминают говорящих птиц, по первому нашему желанию бездумно повторяющих слова и тирады, которым их выучил много лет назад может быть давно уже умерший их первый хозяин. Так что ученый, обложившийся книгами и время от времени бормочущий себе под нос за чтением, имеет не столько глубокомысленный, сколько забавный вид: ведь он похож на человека, который беседует с птицами.

Кажется, Сократ одним из первых подметил эту особенность книг, которую могут проглядеть разве что люди цивилизации, уже не мыслящие себя без своих бумажных кумиров. Книгу нельзя переспросить, расспросить, переспорить — то есть она не способна заменить собой живого собеседника и тем более — учителя. Конечно, это не значит, что книги вообще не нужны- значит это лишь, что их нельзя переоценивать: записка, переданная от учителя — это не то же самое, что разговор с учителем…

В средневековье было так мало книг не потому, что это была эпоха повального невежества, как считают те, кто знает историю по плохим учебникам, а потому что люди в Средние века лучше, чем мы, понимали эту столь же простую, сколь и неочевидную для современного человека истину: книги сами по себе ничему не учат, они лишь могут немного помочь в учение. Поскольку в жизни много такого, чему нельзя научить по книгам — так, нельзя научить «юношу, обдумывающего житье» быть справедливым и отважным при помощи чтения вслух биографий самых что ни на есть величайших героев — все же у него должен быть перед глазами живой пример… Добавлю еще, что собственно говоря эти «некнижные истины» и есть главные истины человеческого существования. Без знания масс элементарных частиц, почерпнутых из специальных справочников, как-нибудь прожить можно, а без знания того, как вести себя так, чтобы ни в одной из жизненных ситуаций не перестать быть собой — наверное, нельзя.

Типографский станок заработал в Европе на полную мощь, когда зашатались устои традиционной, патриархальной цивилизации и вместе со многими ремеслами, науками и искусствами, которые знала Европа христианских веков и уже не помнило Возрождение, был утрачен и институт учительства. А ведь именно посредством этого традиционного института тысячелетиями передавались от учителя к ученику — не знания: копить знания — удел нынешних университетских профессоров, знающих все про дождевых червей, но не умеющих утешить даже родных, если умрет кто-нибудь близкий — мудрость.

Помимо всего прочего книги принесли и новую гордость: многие стали предпочитать книги живым людям — дескать лучше слушать речи мертвого мудреца Аристотеля, чем живого тупицы — мясника из лавки за углом. Так Европа рассталась еще с одной истиной, которую знал Сократ и его предшественники: настоящему мудрецу интересно со всеми: потому что и разговор с глупцом может быть полезен…

Начал я с того, что книги похожи на говорящих птиц, но это не совсем так: птица живая и наблюдать за этим выкрикивающим слова крылатым существом куда интереснее, чем всматриваться в листы бумаги, испещренные знаками. А как было бы замечательно, если бы существовали «пернатые библиотеки» — не занимающие огромные каменные здания, а летающие под облаками. Представьте себе стаю галок, которые к тому же еще — сборник избранных стихов Пушкина. Тогда, чтобы услышать «Я вас люблю», не нужно лезть в шкаф или ехать через весь город, достаточно открыть форточку. Правда, бестолковая галочья трескотня оскорбит наших утонченных эстетов, но, по-моему, великое тем и отличается от низменного, что может быть смешным, не переставая быть великим. Помнится, и сам Пушкин мог вырядиться в турецкие шаровары — почему бы его стихам не вырядиться в птичьи голоса?

Рассказчик и писатель

Почему хорошие рассказчики могут оказаться плохими писателями — это вопрос, который задавал себе, наверное, каждый, кто встречал хотя бы раз в жизни «душу общества» — остряка и балагура, которого уговорили взяться за перо. Казалось бы, совершенно естественный совет: ведь балагур — это человек, который умеет занятно и интересно рассказать что — либо — не к этому ли стремится и писатель? Однако ничего хорошего из такой затеи, как правило, не получается: из-под пера умельца виртуозно поддерживать беседы выходят чрезвычайно тусклые, безжизненные и маловразумительные вещи. Только диву даешься: как будто подменили человека — только что соловьем разливался, а на бумаге двух слов связать не может…

Разгадка проста: талант рассказчика не столько литературный, сколько артистический. Правда, обычно по этому поводу придерживаются противоположного мнения и называют таких людей острословами, как будто подчеркивая тем самым, что их мастерство следует относить к искусству слова. Но это распространенное заблуждение. По сути дела, «острослов» вызывает восхищение у своих слушателей не столько выразительностью своих речей, сколько выразительностью всего своего вида. Отнимите это от него — его улыбки, мимику, изменения интонации, перенесите все, что он сказал, на бумагу, и вы тотчас обнаружите, что все словесные пассажи, которые покоряли, ошеломляли, очаровывали вас, значительно утеряли в своем блеске… И не случайно, когда рассказывают о встрече с таким любимцем общества, то чаще всего передают не что он говорил, а как он говорил, с восторгом сообщают, что глаза его горели, на губах была озорная улыбка… можете продолжить по своему вкусу.

После этого понятно, почему верно и обратное. Хороший писатель слывет плохим рассказчиком не в силу того, что он действительно плохо выражает свои мысли (его интервью, будучи напечатанными, могут производить очень сильное впечатление), а в силу того, что он говорит без сопровождения выразительных средств одаренного рассказчика.

Конечно, встречаются люди, которые счастливо сочетают в себе оба эти таланта: и литературный, и артистический. То есть если уж не в равной, то в сопоставимой мере владеют обоими нужными при общении языками: и обычным словесным, и языком мимики и телодвижений. Тогда их прижизненная слава острословов столь же велика, сколь и посмертная слава поэтов. Таковы, например, были Пушкин и Маяковский. Но в сущности это сочетание совсем не обязательно. Ведь по своей природе упомянутые дарования различны.

Пылесос как символ эпохи

Моя кошка боится его. Когда он, оглушительно заурчав, принимается методично, сантиметр за сантиметром обнюхивать ковер, она шмыгает под диван и ошарашенно таращит оттуда свои желтовато-зеленоватые глазенки. Должно быть, он напоминает ей преисполненную рвения служебную собаку никогда не виданной, странной породы. Честно говоря, я иногда тоже его боюсь.

Сейчас он без признаков жизни лежит у стены. Кошка осторожно трогает его лапой и тут же предусмотрительно отпрыгивает — а вдруг он спит не так уж крепко и, проснувшись, недовольно рявкнет и больно хлестнет ее свои тяжелым хоботом… Но он спит сном мертвеца — до апокалиптического конца недели и воскресения из мертвых, которое будет обставлено с подобающей Апокалипсису пышностью: молниями, замурованными в бетонную стену, и животворящим прикосновением руки Человека — его премудрого и сурового создателя.

Послушный раб человеческой страсти к чистоте — пылесос. Как он не похож на свою взбалмошную, веселую и растрепанную прародительницу метлу — вырядившийся в нарядный пластик, в меру упитанный, солидный клерк мира машин. Никакой нездоровой тяги к мистике, которой, помнится, славилась его экставагантная прабабушка — он истое дитя нашего времени и всем свои видом выражает прагматизм, целеустремленность, исполнительность. На пылесосе не больно полетаешь на ведьминские шабаши, хотя названия некоторых марок с тонкой иронией намекают на их происхождение от довольно сомнительного средства передвижения. Так, лично мой, домашний пылесос называется «Ракета 7М». При взгляде на это чудо прогресса, самодовольно поблескивающее металлом и пластмассой, трудно поверить что все его технотронное великолепие скрывает самую грязную из душонок — маленький брезентовый мешочек, до отказа набитый мусором и пылью. Элегантный, безотказный и надежный работник с горсткой мусора и сложными электромеханическими приспособлениями внутри — это ли не стопроцентный герой нашего времени — сверхутилитарной эпохи, которая не видит никаких принципиальных различий между моралью и унитазом, так как и то, и другое предназначено вроде бы лишь для того, чтобы скрыть человеческое дерьмо…

Вчера мне приснилось, будто пылесос прокрался ночью в мою комнату — без обычного рева и стука шлангом по полу, так тихо, что я, мирно спящий на своей кровати, даже не заворочался с боку на бок. Он свалил со шкафа книги, принялся их перелистывать, неуклюже подцепляя страницы изогнутым электрошнуром с вилкой, и остервенело чистить. Как ни странно, я снова и ухом не повел. Время от времени он прерывался — будто бы переводил дух и тогда его пластмассовая пасть, ощетинившаяся ворсом, расплывалась в ехидной улыбке. Он предвкушал мои изумление и отчаянье, с которыми я уставлюсь утром на разбросанные по полу книги, девственно белеющие распахнутыми страницами. И тут я вспомнил, что когда во время воскресной уборки я оставлял на диване или на стуле раскрытую страницами вверх книгу, в его привычном, хриплом реве появлялись вдруг как будто даже угрожающие нотки. Так вот в чем дело! Книги, в которых для меня жили великие стихи или великие мысли, для него оставались лишь бумагой, в которую самым возмутительным образом въелась свинцовая типографская грязь! Наконец он захлопнул книгу, которую оставил напоследок — воздадим должное ироничности режиссера сна — это была «Всемирная история техники» — припал к обороту ее обложки и всосал в себя выдавленные золотистыми буквами цену и название издательства. Затем он удовлетворенно поурчал — очень тихо, чтобы вдруг не разбудить меня — и пополз к письменному столу, из приоткрытого ящика которого виделись мои рукописи… И тут я все же проснулся, пришел в себя после легкого, пережитого во сне страха и без труда истолковал философский смысл увиденного.

Детектив глазами философа

В наши дни часто приходится слышать от блюстителей высокой культуры сетования, что не читает простой народ серьезных книг. В автобусе, мол, по сторонам поглядишь — все в детективы уткнулись; что же это, как не вопиющее равнодушие народа к вечным ценностям? Между тем все как раз наоборот: популярность детектива в гуще народной — не что иное, как прямое и недвусмысленное указание на философичность простого, маленького человека, его стихийную, наивную и, наверное, не всегда осознанную, но всегда искреннюю и живую любовь к мудрости. Стоит присмотреться повнимательнее к фигуре «великого сыщика», кочующей из детектива в детектив со времен Эдгара По и Конан Дойла, как сразу же станет явным ее сходство с фигурой практического мудреца, знакомой всем народам с древнейших времен и некогда стоявшей у истоков философии как особого, сопряженного с искусством отвлеченных рассуждений пути к высшей мудрости. В самом деле, мудрец — это человек, олицетворяющий собой гармонию ума и фундаментальных духовных и нравственных ценностей. Этим, кстати, мудрец и отличается от современного интеллектуала, провозглашающего свободу интеллекта, то есть его полную эмансипацию от морали и самостоятельное, самодовлеющее значение. С этой точки зрения, сыщик из детективного романа — именно практический мудрец и никто иной. Чтобы убедиться в этом, давайте разглядим его получше. Как правило, это по-настоящему порядочный и по-настоящему умный человек. С одной стороны, он начисто лишен ханжеского апломба, скорее даже наоборот, склонен поиронизировать над собой и над своей «старомодной» добродетельностью, с другой — умеет подмечать то, на что другие не обращают внимания, и делать неожиданные и верные выводы. Он много повидал, причем самую изнанку жизни, неплохо знает людей со всеми их слабостями, наклонностями, сильными и уязвимыми сторонами, и это, кстати, тоже сближает его с мудрецами древности. Но главное сходство все же в другом: всего себя без остатка — свои недюжинные аналитические способности, жизненный опыт, силы и время — он отдает одному — борьбе со злом — конечно, не в его метафизическом, абстрактном виде (ведь мы говорим о практической мудрости), а в виде самого что ни на есть страшного бича современного общества — преступности. Причем делает он это не по долгу службы: наиболее знаменитые из сыщиков, сошедших со страниц книг, Шерлок Холмс и мисс Марпл, не профессиональные детективы, а скорее добровольные и часто даже непрошеные помощники полиции, на которых сыщики при чинах и званиях посматривают с плохо скрываемой неприязнью. Да и все прочие: комиссар Мегрэ, майор Пронин, знатоки из некогда знаменитого телесериала и обаятельные милиционеры из ныне популярной «Улицы разбитых фонарей» — ведь всеми ими движет нечто большее, чем простое служебное рвение или субъективная склонность к разгадыванию замысловатых логических головоломок, которые в изобилии подкидывает высококриминогенная жизнь большого города. Очевидно, речь тут должна идти скорее об интеллектуальной войне со злом как о жизненном пути, выбор которого был продиктован прежде всего аргументами нравственного плана.

В свете этого можно иначе увидеть и центральную интригу детективного романа — поединок умов, разворачивающийся между сыщиком и его нравственным антиподом, преступником, который чаще всего тоже не лишен изобретательности, смекалки, а иногда и хорошего образования и даже ученых степеней (как, например, профессор Мориарти у Конан Дойля). Да ведь это же противостояние мудреца и интеллектуала! И знаменательно, что в детективах победа всегда остается за мудрецом. Эта неколебимая убежденность в том, что ум, очищенный нравственными побуждениями и поступками, яснее, выше и сильнее ума, отягощенного низменными проявлениями нашей природы, роднит современный детектив с древними сказками, легендами и притчами. И давайте ответим честно и без оглядок на модные идейные поветрия: может быть, это убеждение не так уж и наивно…

В то же время это объясняет и одну странную и любопытную деталь большинства детективных романов — великий сыщик, стоящий в центре повествования, не только безупречно знает свое дело — а ведь, собственно, только это от него по сюжету и требуется — кажется, он знает все на свете и часто проявляет таланты и наклонности, которые, честно говоря, как-то не вяжутся с его основным родом деятельности. Шерлок Холмс у Конан Дойля обладает буквально экциклопедическими познаниями в самых разных и отдаленных науках (хотя и любит изобразить из себя этакого «узкого специалиста») и ко всему прочему еще и играет на скрипке. Анастасия Каменская у Марининой переводит с шести языков. К их реноме блестящих криминалистов это ничего не прибавляет, но зато такая разносторонность и цельность натуры необходима, если видеть в них не просто сыщиков «до мозга костей», но и практических мудрецов…

До этого мы указывали на сходство фигур практического мудреца и сыщика, но это не совсем точно. Строго говоря, речь здесь должна идти, скорее, о сыщике как о своего рода современной «реинкарнации» архетипа мудреца. После этого становится до конца понятной и прямо таки бешеная популярность детектива в народе — дело в том, что произведения этого жанра затрагивают наиболее глубокий и экзистенциально значимый архетип народного сознания. Шерлок Холмс и комиссар Мегрэ сотоварищи пользуются явной любовью народной, потому что они — борцы за истину, добро и справедливость в мире, изнемогшем от лжи, зла и неправды. Они — подлинные мудрецы нашей эпохи, служащие истине не краснобайством с университетских кафедр, а своими поступками, делами, иначе говоря — всей своей жизнью. Они, если выражаться лексикой советских плакатов — Соломон и Фалес сегодня. Подтверждений тому, кроме вышеприведенных замечаний о гармонии ума и нравственности, множество. Так все мудрецы древности были известны своими краткими, меткими, остроумными высказываниями -иногда чуть ли не анекдотами на разные обыденные темы (их образчики мы в изобилии находим, например, у Диогена Лаэртского). Но ведь лаконичность и умение припечатать точным и едким выражением — характерная черта и едва ли не каждого сыщика из детективов… С другой стороны, и Фалес, и Солон, и Соломон пользовались всенародным заслуженным уважением не только вследствие того, что могли умно рассуждать на отвлеченные темы, а главным образом благодаря совсем другому: тому, что они умели искусно распутывать самые сложные житейские ситуации и, когда требуется, восстанавливать попранную справедливость. При этом, им, конечно, приходилось иметь дело и со случаями, которые сегодня мы охарактеризовали бы как поистине детективные сюжеты. Возьмем, к примеру, рассказ из библейской третьей Книги Царств о том, как царь Соломон при помощи весьма остроумного способа сумел определить, какая из двух пришедших судиться женщин виновна в подмене ребенка. Ну так скажите мне после этого, чем царь Соломон не первый детектив, так сказать, библейский предтеча Шерлока Холмса?

Пушкин и книгопродавец

В спорах о профессиональных занятиях литературой часто в качестве чуть ли не последнего аргумента приводят известные стихи Пушкина

«не продается вдохновенье,
но можно рукопись продать»

При этом считается само собой разумеющимся, что это и есть мнение нашего великого поэта. Между тем утверждать так — все равно что приписывать Шекспиру слова его Фальстафа… Строки эти взяты из стихотворной пьески «Разговор книгопродавца с поэтом», но там это слова не поэта, который явно — alter ego автора, а его антипода и в жизни и в воззрениях на жизнь — книгопродавца. Перед тем как изречь свой афоризм книгопродавец принимает довольно таки забавную менторскую позу, начинает поучать поэта и слово за словом открывает перед ним свое вполне циничное жизненное кредо:

«наш век — торгаш: в сей век железный
без денег и свободы нет
……………………………………………
нам нужно злато, злато, злато!
Копите злато до конца!»

Не думаю, что такие с позволения сказать «жизненные принципы» мог разделять Пушкин. Во всяком случае, в своем поэтическом завещание — бессмертном «Памятнике» он высказывает совершенно противоположные и кстати сказать гораздо более естественные для человека его духовного масштаба понимание назначения и поэта, и человека — пробуждать чувства добрые. Каким резким диссонансом этому звучат слова книгопродавца, когда он уговаривает поэта продать для печати новые стихи! Впрочем, он тоже говорит, что предвидит много добра от лиры поэта, но очевидно, что это добро, как бы это сказать — несколько менее высокого рода… Речь, конечно, идет о гонораре поэта, вожделенной прибыли издателя, счастливого и гордого тем, что угадал вкусы публики, а так же об удовлетворение читательского интереса, состоящего в «мучительном» вопросе: что там еще насочинял этот модный пиит? Последнего книгопродавец и не скрывает:

«Что ж медлить? Уж ко мне заходят
нетерпеливые чтецы,
вкруг лавки журналисты бродят,
кто ищет пищу для сатиры,
кто для души, кто для ума…»

Можно себе представить что бы ответил на эти «аргументы» сам Пушкин, отпустивший столько язвительных эпиграмм по адресу таких вот нетерпеливых журнальных критиков… И как знаменательно, что сразу же после того как поэт соглашается на эти уговоры, он тут же переходит на прозу, на чем пьеска и кончается. В общем, это понятно: а о чем еще там рассказывать — не о препирательствах же по поводу цены за строчку…

Спору нет, Пушкин был первым в России поэтом, который стал брать деньги за издание своих произведений. Однако, как видим, он же раньше всех и высмеял попытки подвести под это «философию», вложив свой сакраментальный афоризм в уста пошлого дельца — книготорговца — персонажа почти комичного в своем меркантилизме. Думаю, что на самом деле если Пушкин и считал возможным жить за счет продажи «плодов вдохновенья», то все же смотрел на это как на вынужденную меру (ведь не всякий поэт богат) и в конечном итоге как на нечто противоестественное. Что же до приписывания плоских «истин» дельца поэту Пушкину, то перед нами, конечно, еще один яркий пример подлога под видом цитирования, который, к сожалению, так распространен в наши дни.

МОЕ МНЕНИЕ

«Это мое мнение! У меня есть право на собственное мнение!» — заявляем мы обычно, когда хотим поскорее покончить с затянувшимся спором, складывающимся явно не в нашу пользу. Произносится это с видом самым гордым, и нам даже не приходит в голову, что речь в этом заявлении — именно о праве на мнение и ни на что большее и надо еще доказать, что это наше собственное мнение соответствует истине. Вообще говоря, этой фразой спор следует начинать, а не заканчивать — ведь спор только тогда и имеет смысл, когда мнения, которым предстоит в этом споре столкнуться, с самого начала выяснены и определены. В противном же случае мы, сами того не замечая, уподобляемся избалованному и эгоистичному ребенку, который убежден, что все, что принадлежит ему, будь то игрушка или мнение, самое лучшее уже по той простой причине, что это — его игрушка и его мнение. Скажу даже более, обрывая спор ссылкой на право иметь свое мнение, мы тем самым фактически признаем, что нам не нужна даже истина, если она чужая, с нас достаточно и мнения, лишь бы оно было свое. И ладно это было бы действительно свое мнение, к которому мы пришли бы сами, на пути долгих размышлений — так ведь нет: чаще всего это как раз мнение заемное, наскоро выхваченное из книг и даже толком нами и не понятое… И только наша удивительная привычка говорить, не задумываясь над смыслом своих же собственных слов, позволяет называть нам это мнение своим.

Но было бы заблуждением думать, что о «праве на собственное мнение» говорят лишь незадачливые спорщики. Сегодня о нем говорят почти все, вот только не называют вещь своим именем, а вворачивают для пущего «эффекта» модное словечко «плюрализм». Последняя доктрина сводится в общем-то к довольно странному общественному идеалу «чем больше мнений, тем лучше», в согласие с которым болтовня тысяч дураков в тысячах нынешних «свободных» газет прогрессивнее, чем восхищенное молчание подданных, внимающих речам царя Соломона. Лично мне кажется, что плюрализм возникает вследствие непонимания одной простой истины. Заключается она в том, что демократия нужна и ценна не сама по себе, она лишь средство для того, чтобы сообща, выслушав все дельные, достойные внимания мнения, прийти к единому и единственно верному решению — относительно войны с соседним государством, подготовки к севу или наказания преступника. К чему приводит объявление демократии и пресловутых демократических свобод абсолютной ценностью, мы видим на примере современного капитализма. Свобода мнений тогда вырождается в почти ничем не ограниченную свободу глупости и лжи. Оглушенное этой сумасшедшей многоголосицей общество перестает уже верить, что истины вообще можно когда-нибудь достичь, а от неверия в истину до культа «золотого тельца», бандитизма на улицах и коррупции — несколько шагов. Сегодня ты проникнешься мыслью, что нет истины вообще, завтра — что нет истины этической и граница между добром и злом относительна, послезавтра — начнешь брать взятки или пойдешь на «большую дорогу».

ОШИБКА ЭРУДИТОВ

Эрудиты часто бывают большими гордецами. Со стороны это выглядит и забавно, и жалко, хотя сами они этого ничуть не замечают: уж поверьте мне на слово: знаю по себе. Подвержены они этому столь распространенному среди Адамовых детей греху, как я недавно понял, благодаря одной своей ошибке. Стоит им разобраться в хитросплетениях мысли Платона или Канта, что рано или поздно случается со всеми людьми, если они не глупы и должным образом занимаются своим образованием, как они решают, что умом они равны великим философам. При этом следуют они очень простой, но трудноопровержимой логике, которая гласит: для того, чтобы понять Платона нужно самому быть Платоном. Понятно, вслух они об этом не говорят — кажется, я уже упоминал, что имею в виду неглупых людей, но вести себя после этого «озарения» они принимаются соответствующе и сразу начинают напоминать распустивших хвост павлинов…

На самом деле логика эта верная, а вот выводы из нее, к сожалению — нет. Не всякий, кто понимает и любит стихи Пушкина — гениальный поэт, скорее даже наоборот, среди читателей стихов меньше всего поэтов. То же и с философами: понимающих и толкующих Платона тысячи, а Платон один. Объясняется это с одной стороны тем, что в книге находится лишь малая толика того, что понял, продумал и узнал ее автор. Фридрих Ницще воскликнул по этому поводу:

«Что ищу, что нахожу я
разве в книге то лежит?»

Конечно, здесь он немного преувеличивал, что, как известно, с ним случалось нередко, недаром некоторые западные историки философии причисляют Ницше не к философам, а к поэтам. Но по сути мысль верна: понять Платона вовсе не значит понять только лишь его книги…

С другой же стороны читать, следуя мыслью за логикой Платона очевидно не то же самое, что самому порождать мысли, равные по глубине платоновским. Точно так же, как одно дело — в одиночестве прокладывать дорогу через бурелом, а другое — идти уже после многих по проложенному другими пути. Здесь ошибка вызывается тем, что не различаются мышление как творческий акт и логика как его наиболее удобное для разъяснения всем остальным переложение. Дело в том, что сам творец приходит к своим идеям, как правило, чрезвычайно извилистыми и неожиданными даже для себя путями, часто связанными с не совсем внятными для него самого интуитивными озарениями. А логическое изложение возникает уже, так сказать, постфактум и служит для него лишним подтверждением пришедшей неизвестно откуда идеи.

Дети гражданской войны

Развернувшаяся в перестроечных газетах и журналах эмоциональная антисталинская компания породила немало казусов. Главный среди них — укоренившееся среди либеральной интеллигенции неявное убеждение, что сталинская диктатура — трагедия, коснувшаяся по сути дела всей страны, имела своей причиной только лишь злую волю тирана Сталина и кучки его приближенных. Послушать наших журнальных антисталинистов, так получается, что многомиллионные массы простых советских людей либо были донельзя запуганы, либо ловко обмануты пропагандой, либо вообще по редкой глупости своей не догадывались, что происходит, а «злой гений» и его окружение, воспользовавшись этим, делали с народом и страной что им заблагорассудится… Однако не кажется ли вам, что такой взгляд на историю сильно отдает шаблонами третьеразрядных голливудских боевиков, где обязательно действует герой, для которого нет ничего невозможного, и бездействует безличная и почти что бессловесная толпа, выполняющая при нем роль фона. Действительность была, конечно, гораздо сложнее. Как мне представляется, сталинская диктатура, кроме всего прочего, стала возможной еще и потому, что в 30-е годы на историческую сцену в России вышло поколение людей, чьи либо детство, либо юность пришлись на гражданскую войну. Хаос, анархия и беззаконие, которых они навидались с юных лет, научили их ценить порядок, пускай и устанавливаемый «твердой рукой» государства, а иногда даже, как видим, и переоценивать его. В восемнадцатом году моей бабушке было десять лет: ворвавшиеся в их деревню белогвардейцы на ее глазах расстреляли во дворе ее отца. Потом деревня переходила из рук в руки несколько раз. Когда, наконец, ее заняли «красные», они собрали всех бывших «пособников контрреволюции», вывели их за деревню, живьем закопали в землю и поставили караул, чтобы никто их не выкопал. Земля до вечера шевелилась, потом караул сняли. Воспоминания эти преследовали ее до глубокой старости, и уже в возрасте восьмидесяти лет она мне рассказывала об этом с глубоким волнением. После чего я понял, почему в 30-е годы страна почти без сопротивления приняла диктатуру Сталина. Сопротивлялись разве что троцкисты, костяк которых образовывали именно ветераны гражданской войны и революционной борьбы, но в 30-е в стране большинство в стране стали составлять не они, а те, кто гражданскую застал ребенком или подростком. Для них же война была не веселым сабельным походом, в который бы их водила молодость, а чередой ужасов и страданий. Разумеется, все они честно старались разделить пропагандистские штампы о той войне, которые им навязывались с партийных трибун и через газеты, кино и радио, все они искренне считали, что жестокости, которых они некогда навидались собственными глазами, были оправданы накалом классовой борьбы, однако, говорят, детские впечатления чрезвычайно сильны… Поэтому они и закрывали глаза на многое, что тогда происходило в стране: просто они не хотели повторения всех «прелестей анархии», бессознательные воспоминания о которых, таящиеся в глубинах их психики, так или иначе давали о себе знать. Ведь в самом деле, вряд ли можно согласиться с нынешними антисталинистами, которые утверждают, что все-де просто искусно были обмануты пропагандой. Лично мне не слишком верится в повальное поглупение целой страны, скорее мы тут сталкиваемся с тем случаем, когда уместны строчки поэта, написанные, правда, по другому поводу: «ах, обмануть меня не трудно, я сам обманываться рад»

Исходя из сказанного легко понять, как могло стать обычным явлением то, что теперь кажется нам чем-то из ряда вон выходящим. Ведь люди тогда могли многие годы проработать бок о бок с кем-нибудь на одном предприятие и даже в одной комнате, делиться с ним обедами, дружить семьями, а потом, когда их сослуживца вдруг арестовывали и объявляли, что это, мол, был умело скрывавший свое истинное лицо японский шпион, с легкостью верили в такую чушь… Конечно, у нас это в голове не укладывается, но ведь мы и родились и выросли в другое время, сформировавшее у нас соответственно другие взгляды на жизнь. Для людей, чье детство было травмировано гражданской войной, естественно ожидать такой тотальной подозрительности. Ведь они живо помнили то время, когда, действительно, каждый первый встречный, пускай даже он и выглядел добродушнее некуда, мог оказаться врагом, от которого запросто можно было получить пулю в упор. Эта боязнь всех и каждого, подозрительность и недоверчивость, прокравшиеся в душу с ранних лет и усиленные пропагандистскими предупреждениями о коварстве внешнего и внутреннего врагов первого в мире государства рабочих и крестьян и выкидывали с людьми такие фокусы. И кто знает, может статься оптимистичные уверения сталинского официоза о братской любви всех и каждого в стране Советской, а также искреннее стремление людей того времени, действительно, стать такими — оборотная сторона их тайного комплекса подозрительности.

Только после Великой Отечественной войны в СССР мало-помалу пошло на спад это безоглядное доверие к государству, которое так и не смогло уберечь своих граждан от кровавой национальной трагедии, хотя клятвенно заверяло, что если война и будет, то с малой кровью и на чужой территории. Вследствие этого и получают такую популярность анекдоты о генсеке и членах Политбюро — явление совершенно невозможное в сталинскую эпоху и не только потому что тогда за них можно было жестоко поплатиться — скорее, сама мысль о насмешках над советским государством показалась бы тогда кощунственной…

Лето 1999 года, г. Уфа.