Р. Г. Назиров Сюжет «Ревизора» в историческом контексте

Назиров Р. Г. Сюжет «Ревизора» в историческом контексте //
Бельские просторы. — 2005. — №3. — С. 110 — 117.

Р. Г. Назиров
Сюжет «Ревизора» в историческом контексте

1

Общеизвестно, что сюжет комедии «Ревизор» дан Гоголю Пушкиным, главная цепь событий из действительной жизни, а прототипом Хлестакова послужил петербургский журналист Павел Свиньин, патологический лжец. В 1913 году была обнаружена черновая запись Пушкина «Криспин приезжает в губернию…», которая ныне рассматривается как один из источников сюжета «Ревизора»1: она содержит прозрачные намеки на похождения Свиньина.

В наше время найден еще один возможный прототип Хлестакова — некий Платон Волков, который в мае 1829 года ослепил чиновников города Устюжны своим столичным фраком и мальтийским крестом, дурачил городничего, изрядно пожуировал и на лучших лошадях отбыл в Петербург. Сохранился рапорт жандармского офицера Балабина самому Бенкендорфу — о том, что Волков выдавал себя за полномочного агента III отделения. Однако дело Волкова было замято.

Итак, в основу сюжета «Ревизора» положен некий реальный факт или связанный с ним устный рассказ о наглом самозванце, вымогающем деньги, угощения и дамские «фавёры». Такое мнение утвердилось в литературных кругах России уже в 40-х годах прошлого столетия. Но когда слава «Ревизора» упрочилась, многим показалось, что анекдотический источник мелковат для сюжета великой комедии и что нужно отыскать внутри нее некий секрет.

С началом Крымской войны 1853–1856 годов правительства Англии и Франции в рамках широкой пропагандистской кампании инспирировали ряд антирусских публикаций и театральных постановок. В Париже был грубо переделан «Ревизор», только что переведенный и опубликованный Проспером Мериме; переделку эту поставили в одном театре под заглавием «Русские в их собственном изображении». К чести парижской публики надо заметить, что эта грязная стряпня с треском провалилась.

Но там же в 1854 году вышел памфлет Н. Сазонова «Правда об императоре Николае». Видный эмигрант с отличным знанием фактов проанализировал личность царя и дополнил свой анализ сенсационным сообщением: в Петербурге «издавна повторяли», что гоголевский Хлестаков — это «сам Николай, превращенный в мелкого чиновника»; «личность императора точно воспроизведена в типе Хлестакова»2.

Позволим себе усомниться в этой версии Сазонова. Гоголь, верноподданный, монархист до мозга костей, и не думал, разумеется, рисовать на Николая I «карикатуру», как писал Сазонов. Однако усмотрение последним скрытой политической подоплеки «Ревизора» было правильным. Только Сазонов не там искал эту подоплеку.

Сегодня многие люди театра и ученые сходятся во мнении, считая, что «Ревизор» — это комедия с секретом.

Мы привыкли истолковывать ее в терминах сатиры: Гоголь сатирически разоблачил злоупотребления бюрократии, действие комедии движется страхом разоблачения и т. п. Но как же тогда случилось, что наши привычные истолкования полностью совпадают с мнением императора Николая?

111

Это он первым стал аплодировать на премьере и тем вынудил слегка похлопать партер Александринки, совершенно не довольный «Ревизором». Это он сказал после спектакля: «Ну, пьеска! Всем досталось, а мне больше всех». Это он порекомендовал своим министрам посмотреть «Ревизора», и они поехали, усмехались, аплодировали; только независимый Е. Ф. Канкрин не стал притворяться и громко назвал комедию Гоголя «глупой фарсой».

Николай Павлович так не считал. Он первым применил гоголевскую сатиру к  реальным лицам. В одной губернии его карета опрокинулась на скверной дороге. Оправясь от ушибов, император устроил смотр местной бюрократической верхушке и сказал: «Где же я видел эти рожи?» Когда же чиновники дошли до надлежащего сотрясения, государь вспомнил: «А-а, в комедии Гоголя „Ревизор“!»

Как разоблачение чиновничества Николай I комедию принял и оценил, счел ее полезной. Именно ему был нужен страх разоблачения, чтобы держать в узде слишком шаловливую русскую бюрократию. Подобная сатира не противоречила и  гоголевскому идеалу мудрого правителя. Сатирическое разоблачение бюрократии с позиций идеала просвещенного абсолютизма вполне устраивало Николая I. Точно так же император ценил басни Крылова. Высокая оценка дидактической сатиры вообще характерна для абсолютизма: так, величайшим поклонником и  постоянным защитником Мольера был сам Людовик XIV. Абсолютная монархия и  рационалистическая социальная педагогика выступают в истории как союзницы.

Все же оценки Николая Павловича были поверхностными: главного в «Ревизоре» он не понял. Не почувствовал секрета, не разглядел того, что внутренний смысл комедии противоположен ее внешней, дидактической задаче.

Чтобы приблизиться к этому глубинному смыслу, необходимо сначала сопоставить комедию Гоголя с литературной традицией. Ведь в литературе уже существовал догоголевский «Ревизор» — комедия Г. Ф. Квитки-Основьяненко «Приезжий из столицы, или Суматоха в уездном городе» (1827). Эта типичная комедия масок в  духе Лесажа впервые на русской почве оформила ту фабульную традицию, в  которой происходит самоопределение сюжета «Ревизора». Связь последнего с  комедией Квитки давно изучена русскими компаративистами3, но после крушения этой научной школы вопрос был просто отброшен. Это достойно сожаления, потому что правильная постановка такого вопроса необходима.

«Суматоха» Квитки впервые напечатана в 1840 году, но Гоголь в период работы над «Ревизором» мог знать ее в рукописи. В «Суматохе» выведен самозванный ревизор, оставивший в дураках всю уездную администрацию во главе с  городничим. Можно предположить, что Гоголь соединил фабулу «Суматохи» с  пушкинским анекдотом о вдохновенном лжеце. Вообще фабула о самозванце, о  фальшивом принце, модернизированная в «Суматохе», восходит к фольклору; сказочную вариацию этой фабулы любили разрабатывать немецкие романтики (Гофман, В. Гауф и др.). Но главное не в этом. Сопоставление «Ревизора» с  комедией Квитки помогает нам выявить резкое и принципиальное различие, которого мы до сих пор не замечали: сюжет «Ревизора» не есть сюжет о  самозванце. Гоголь совершил перелом в литературной традиции.

В самом деле, Хлестаков не лезет в ревизоры, он лишь легкомысленно позволяет принять себя за ревизора. Его самого это qui pro quo сначала пугает, а потом забавляет. Мы видим по ходу комедии, как он постоянно выпадает из навязанной ему роли, а окружающие почтительно «заталкивают» его обратно в эту роль.

Ситуация, когда окружение навязывает маленькому человеку неадекватно высокую социальную роль, когда он в эту роль сначала не верит, а затем ее принимает, но совершает в ней ряд комических ошибок, — эта ситуация тоже относится к  знаменитой фабульной традиции, которую компаративисты называют «Грезящий крестьянин» или «Халиф на час»: в арабской сказке «О пробуждении спящего» Харун ар-Рашид, усыпив молодого купца Абу Хасана, велит перенести его во дворец и убедить в том, что он, Абу Хасан, — «повелитель правоверных». В  этой игре усыпленный простолюдин служит объектом юмористического осмеяния, а  играющий с ним властитель выглядит остроумным. Это фабула по пре-

112

имуществу юмористическая, а не сатирическая; в ней обязательна благополучная развязка, нередко с вознаграждением осмеянного простака.

У Гоголя отношения сторон в игре изменились: лица, навязывающие Хлестакову неадекватную роль, делают это серьезно, в добросовестном заблуждении, и поэтому мы смеемся не только над неадекватностью Хлестакова, но и над создателями этой глупой ситуации.

Такая трансформация фабулы отчасти предваряет «Принца и нищего» М. Твена, где бедный Том Кенти, против своей воли объявленный королем, комичен своими «выпадениями из роли», а окружающие лорды — своим упорством в ошибке. У Гоголя Хлестаков ведет себя как «халиф на час», а окружение реагирует на его глупости столь же трепетно и серьезно, как в фабулах о самозванстве. Комизм Хлестакова заключается в его находчивости, в том, как он осваивается с навязанной ролью, как подыгрывает чужой ошибке, как нелепо гиперболизирует свою роль в соответствии с департаментским пониманием жизни фельдмаршалов, принцев и халифов (сцена вранья).

Итак, в сюжете «Ревизора» наблюдается скрещение двух разных фабульных традиций: фабулы о самозванстве («Ложный принц») и фабулы о сне власти («Грезящий крестьянин», драма Кальдерона «Жизнь — сон», драма Грильпарцера «Сон жизни» и мн. др., вплоть до «Собачьего сердца» М. Булгакова). Но этот вывод может для нас служить лишь первой ступенью анализа.

Для глубокого осмысления сюжета «Ревизора» следует пойти дальше и поставить такой вопрос: каковы условия, делающие возможными принятие Хлестаковым навязанной ему роли, с одной стороны, и самообман чиновников — с другой?

II

Не только умный, но и просто житейски искушенный русский человек, которому стали бы навязывать роль государственного сановника, каковым он в реальности не является, в ужасе отшатнулся бы от нее, провидя за этою ролью голубые мундиры, кандалы и Сибирь, а над этой национальной идиллией — грозный образ императора.

Но ведь Хлестаков — «без царя в голове», это сказано Гоголем. Его «елистратишка» воплощает стихию нравственной и социальной безответственности, прямо порождаемой самодержавием. В истории абсолютизм всегда начинает с культа гражданского долга и национальной государственности: так Тюдоры топором покончили с независимостью высшей феодальной знати, так Петр I вырубал своевольное боярство; но строительство абсолютизма непременно завершается установлением всеобщего рабства.

В условиях рабства гражданская доблесть более не нужна. Не с кого спрашивать за упадок режима, хотя любого могут покарать произвольно. Происходит полная нивелировка вины и заслуги; безопаснее всего ничего не делать; поскольку свобода и ответственность — понятия соотносительные, то бесправный человек ни за что не несет ответа.

Хлестаков слишком ничтожен, чтобы его заметила Великая Власть: он боится долговой тюрьмы, но он не боится царя. Точнее, мысль о царе ему и в голову не приходит. Именно социальное ничтожество Хлестакова с вытекающей из оного безответственностью — необходимое условие принятия им опасной роли, которую ему навязывают. Только немыслимая для чиновников дерзость ничтожества и позволила Хлестакову приобрести комедийное величие «халифа на час».

Самоопределяясь поначалу в фабульной традиции «самозванства», Гоголь актуализировал ее свежими происшествиями и задумался о том новом в жизни, что придало этим происшествиям самородную яркость, отделяющую их от литературных фабул. А новыми в похождениях Павла Свиньина и Платона Волкова прежде всего были легкость и безнаказанность обмана.

Гиперболизация — это любимый гоголевский способ разработки житейского материала. В исходных фактах обман был таким легким, словно жертвы его сами стремились быть обманутыми (ср. пушкинское: «Ах, обмануть меня нетрудно, я сам обманываться рад!»). Гиперболой этой легкости обмана Гоголь и делает самообман чиновников в «Ревизоре».

113

Крайняя легкость обмана воплощает его естественность для режима. И вот тут мы должны обратиться ко второму вопросу: как и почему видавший виды городничий и вся его банда смогли принять Хлестакова за крупного государственного чиновника?

Ответ на этот вопрос дает только русская история той эпохи. Мы должны вникнуть в социальную психологию 30-х годов XIX века и николаевского периода вообще.

Вечером 14 декабря 1825 года Николай I, по словам Модеста Корфа, «победителем взошел на лестницу Дворца». Императрица встретила его как «нового человека». Мгновенно протрезвевшее русское дворянство рассматривало восстание декабристов как безумие или, по выражению П. Я. Чаадаева, как «громадное несчастье». В ходе следствия император убедился в необходимости отмены крепостного права; его убежденность разделяли и ближайшие сотрудники, например А. Х. Бенкендорф, писавший, что крепостное право — это «пороховой погреб под государством». В серьезности своих намерений Николай I убедил и Пушкина в ходе известного «кремлевского разговора».

6(18) декабря 1826 года император создал секретный комитет по крестьянскому делу во главе с М. М. Сперанским; в 1832 году работа комитета завершилась безрезультатно. В 1835–1847 годах созывалось еще шесть аналогичных комитетов, и с теми же последствиями, т. е. без последствий.

Николай I проявлял роковую нерешительность. Окружение царя поняло, что идея освобождения крестьян приняла игровой характер, став частью роли, постоянно играемой государем (о его актерстве довольно точно скажет маркиз де Кюстин в своей известной книге). Задачу «эмансипации» все время оттесняли иные, более неотложные задачи.

Вскоре после своего воцарения, ломая непопулярный внешнеполитический курс Александра I, Николай Павлович вмешался в греческий вопрос. Последовали Наваринская битва, переход через Балканы — и внезапно Николай I стал кумиром европейских либералов: «…самый пылкий друг революции видит спасение мира только в победе России и даже смотрит на императора Николая как на глашатая свободы», заявляет Генрих Гейне в «Путевых картинах» (1828 год). Именно Гейне, будущий друг К. Маркса, назвал Николая I «рыцарем Европы, защитником греческих вдов и сирот от азиатских варваров».

Освобождение Армении и Греции, внешнеполитические триумфы Николая I, энтузиазм Европы, ликование в России по поводу этих громких побед, быстрый рост личной популярности государя — все это склонило его к мысли, что решение одной, главной проблемы русской жизни можно разменять на ряд частных улучшений. Мы далеки от устарелой однобокости в оценке деятельности Николая I: при нем в России начался промышленный переворот; сам император, вопреки мнениям министров и общества, выступил инициатором государственного строительства железных дорог в России (980 верст рельсовых путей к концу его царствования), поощрял проведение шоссейных дорог и развитие бумаготкацкой промышленности, защищал неокрепшую русскую буржуазию покровительственными тарифами; большое значение имела денежная реформа Канкрина (введение серебряного монометаллизма).

Николай I лично вникает в самые разнообразные дела, запугивает свой бюрократический аппарат крутыми наказаниями за коррупцию, требует строжайшей дисциплины и автоматической исполнительности, ездит по всей империи, подолгу работает в своем аскетическом кабинете Зимнего дворца. Но воровство аппарата и высшего офицерства неуклонно растет, принимая порою грандиозные размеры, особенно к концу царствования; вся «работа» Николая I идет впустую, вся эта бешено-механическая суета разъездов, проверок и перепроверок оказывается самообманом нечистой совести, избегающей одного необходимейшего дела — освобождения крестьян. Николай I обманул и себя, и Пушкина, и Россию.

Под его прославленной «железной волей» скрывался панический страх перед настоящим решением. Его неутомимая активность служила ему оправданием в бездействии. Поэтому в николаевском режиме с 30-х годов совершается стремительная прогрессия несерьезности.

В 1831 году польское восстание и целый ряд бунтов в России обнаружили внут-

114

реннюю слабость режима. Депортации польских сирот покончили с европейской популярностью Николая I. В правящих кругах России падает чувство ответственности, идет борьба придворных «влияний». Абсолютизму не нужны инициативные деятели, поскольку гражданская инициативность противоречит принципу централизации власти. За исключением Сперанского, Канкрина и Киселева, правительство Николая I представляет собой коллекцию эгоистов и бездарностей. Порою эгоизм и бездарность соединяются, и мы видим Нессельроде и Чернышева, ведущих Россию к севастопольской катастрофе.

По мере падения гражданской ответственности правителей возрастает их моральная опустошенность. Пример подает сам император. Он любит позу чувствительного семьянина, но Петербург знает о «победах» Урусовой и Нелидовой, о холостяцких квартирках государя и его внебрачных детях, записанных то Радзивиллами, то Клейнмихелями. Знает и Москва, из которой Пушкин 6 мая 1836 года пишет жене: «И про тебя, душа моя, идут кой-какие толки <…>, что ты кого-то довела до такого отчаяния своим кокетством и жестокостью, что он завел себе в утешение гарем из театральных воспитанниц».

И поскольку подражание — это самая тонкая форма лести, примеру государя следуют двор, общество и даже седые, усталые министры. «Тогда было, впрочем, такое время, что все волочились <…>. И те, кому волокитство уже ни на что не нужно было, и они все-таки старались не отставать от сверстников.

Если не для чего-нибудь, то хоть для порядка или приличия все имели дам на попечении. В самой большой моде были танцорки или цыганки, но иногда и другие особы соответственного значения. И притом никто почти не скрывал свои грешки, а нередко даже желали их огласки. Это давало случай в обществе подшучивать над „старыми грешниками“. О них рассказывали разные смешные анекдоты, а это делало грешникам известность и рекомендовало их как добрых и забавных вье-гарсонов» (Н. С. Лесков, «Совместители»).

Прибавим к этому карточные безумства Клейнмихеля, актрис Бенкендорфа, балерин Дубельта, и мы увидим, что демонстративное легкомыслие стало хорошим тоном высшего общества. Случались и очень ранние карьеры, построенные на благосклонности высокопоставленных и отцветающих дам к красивым молодым людям: сама императрица нежно воспитывала Скарятина, графиня Закревская — Бобо Маркевича и т. д. 

В своем кабинете Николай I спал на солдатской койке, накрываясь простой серой шинелью: это для биографов, для потомства. На деле его режим лучше всего выражали те молодецкие водевили, в которых прелестная Асенкова, затянутая в белые лосины и в кивере набекрень, выезжала на сцену верхом на пушке, отдавая честь императорской ложе. На свою беду, она делала это слишком хорошо.

Кордебалет — в сапогах, генералы — в корсетах: режим драпируется шинелью в стиле рококо.

И никто не понимал этого лучше Гоголя, который рукою мертвого Башмачкина сдернул эту роскошную шинель с бобровым воротником с плеч молодого и грозного генерала, направляющегося в приятном подпитии к знакомой куртизанке.

Именно Гоголь за ампирным фасадом режима показал его ужасающую фривольность.

III

«Как могло случиться, что такой опытный служака, как городничий, „сосульку, тряпку“ принял за важного человека? Подобное недоразумение возможно только там, где господствует слепое чинопочитание и никому не приходит в голову сомневаться в словах „начальства“4».

Этот ответ крупного исследователя А. Л. Слонимского, выдержанный в духе традиционной упрощающей трактовки «Ревизора», поражает своей необоснованностью.

В самом деле, о каком «слепом чинопочитании» может идти речь, если городничий открыто гордится тем, что он «трех губернаторов обманул»? А насчет его сомнений в словах «начальства» мы узнаем из текста комедии: «И не рад, что напоил. Ну что, если хоть одна половина из того, что он говорил, правда?» Успокаивая сам

115

себя, городничий эту «половину лжи» пытается преуменьшить: «Конечно, прилгнул немного…».

Нет, традиционный ответ искажает дело. Пустейший Хлестаков «прельстил» городничего именно молодостью и эксцентричностью — качествами, весьма необычными для государственного контроля.

Дело в том, что отношения между центром самодержавной власти и местной бюрократией характеризовались скрытым противоборством, и в неписаные правила игры входили административная изобретательность центра и лукаво-покорная бдительность периферии, ее постоянная готовность к каверзам и уловкам контролирующих инстанций. При любой их выдумке местный бюрократ должен мгновенно раскусить хитрость и точно отреагировать, а это требует импровизации: чуть растеряешься — пиши пропало! Но Сквозник-Дмухановский не растерялся. Он «сообразил», что тонкий молодой человек в гостинице — «небывалый генерал, видно, в новом вкусе». Городничий «распознал» в Хлестакове модное вертопрашество столицы (в «Предуведомлении» для актеров Гоголь пояснил: «пустая светская ветреность») и решил, что это уловка, стратагема: именно таким молодым и фривольным должен быть модный ревизор, путешествующий incognito. Гоголь, «предуведомляя» актеров, как играть Хлестакова, сказал ясно: «В нем все сюрприз и неожиданность».

В Хлестакове дана гиперболизация политической безответственности, типичной для николаевского рококо, а в городничем — гиперболизация готовности к «сюрпризам».

«Предуведомление» — о городничем: «Его поразил распространившийся слух о ревизоре, еще более поразило то, что этот ревизор — incognito, неизвестно, когда будет, с какой стороны подступит. <…> Нервы его напряжены».

Об этом напряженном ожидании городничего очень хорошо сказал В. Г. Белинский: «Он уже допытывается у своего воображения, как приедет ревизор, чем он прикинется и какие пули будет он отливать…»5

Эта чрезмерная готовность, это напряженное ожидание каверзы и обусловили ошибку городничего. Принятие «сосульки» за ревизора означает, что местная бюрократия сознает пустоту центра и рассматривает эту пустоту как норму. Можно страшиться чисто карательной силы произвольной власти и в то же время презирать ее. Периферия обманывает столицу фальшивой исполнительностью, столица обманывает периферию ложной деловитостью, и обе стороны сознают обоюдный обман: целая система фальшивых зеркал! Центр не имеет реальной власти, и все его начинания парализуются тихим саботажем бюрократии, рассматривающей себя как самоцель, а потому не заинтересованной ни в каких переменах6. Россией правят городничие.

Сквозник-Дмухановский вовсе не глуп. В «Ревизоре» только два умных человека — городничий и лакей Осип. Сквозник-Дмухановский слишком тороплив, он приучен к военной быстроте решений. Вот почему, обманув трех губернаторов, он, наконец, обманул и самого себя. Его подвела не глупость, а напротив — догадливость. В глубине души он трезво сознает несерьезность высшей власти, сводя ее сущность к почестям, привилегиям и гурманству, и он в целом прав. Можно сказать, что катастрофический провал городничего — это бюрократическое «Горе от ума». Трезво-практический, но в силу этого и узкий ум приводит городничего к ошибке; в этом заключен известный драматизм его фигуры, которая в финале, как указал Гоголь, становится «почти трагической».

Итак, необходимо пересмотреть и дополнить традиционную характеристику этого сюжета: действие движется страхом разоблачения в парадоксальном сочетании с презрением к высшей власти. Такая смесь страха с презрением — типично лакейское отношение, вполне естественное для режима самоцельно-игровой власти.

Но все же драматизм «Ревизора» — это внешний план действия. Современные попытки сценически интерпретировать «Ревизора» как драму несостоятельны. Наш театр чувствует, что необходимо отойти от прямолинейного понимания Хлестакова как сатирического персонажа. У Гоголя нет сатирического негодования на Хлестакова, но нет и намека на то, чтобы трактовать этот образ в тонах сострадания, как загубленного Петербургом «маленького челове-

116

ка». Дико и странно видеть, как талантливый актер Андрей Миронов, играя сцену вранья, тщится выжать из нас слезу. Хлестаков — не брат Башмачкину и в жалости не нуждается: он благополучно удрал с огромной пачкой денег — «берегись, пехотный капитан!»

Пьяное вдохновение хлестаковского вранья, по своей образной наглядности богатейшее место «Ревизора», отражает юмористическую увлеченность Гоголя этим необычным персонажем. Циничная удаль ничтожного вертопраха, которому так неожиданно повезло, напоминает нам Петрушку из русской кукольной комедии, тоже наделенного рядом отрицательных черт и вызывающего амбивалентный смех: зрители народного театра смеются и ловким плутням Петрушки, его наглости, обжорству, жестокости, и в то же время смеются над ним, веселясь аморальному торжеству этого бессмертного плута. Все куклы вокруг Петрушки — объекты сатирического, даже издевательского осмеяния, но сам он — не «иронический», а комический удачник, плут-разрушитель. Абсурдный юмор Гоголя в «Ревизоре» несет в себе взрывчатую силу, страшно опасную для порядка и иерархии. Николай I думал, что «Ревизор» полезен для исправления недостатков системы и сказал во время спектакля: «Это не пьеса, это урок»; на деле Гоголь своим безудержным хохотом разрушает саму систему.

Разумеется, Хлестаков — не карикатура на царя, но для чиновников он аналог самодержца, столь же устрашающе причудливый и столь же поддающийся манипулированию. Ведь субъект абсолютной власти есть главный объект бюрократической игры: его собственные исполнители делают его инструментом для осуществления своих карьерных интересов.

Главная сила «Ревизора» — его философско-исторический подтекст. Возвещение жандарма о настоящем ревизоре закругляет композицию, и это возвращение «на круги своя» символизирует неподвижность системы, в которой поступательное движение заменено вращением в замкнутом кругу: система вечно буксует.

Иррациональный герой иррациональной системы, Хлестаков не похож на самозванцев Свиньина или Волкова. Те были жуликами, а он — поэт (Гоголь о сцене вранья: «самая поэтическая минута в его жизни — почти род вдохновения»). Частный факт из жизни не может стать основой великого сюжета.

Неверно и трактовать «Ревизора» только как сатиру на бюрократию. Подобная задача не была новой после «Ябеды» Капниста, и чистую сатиру на бюрократию создаст Сухово-Кобылин, а не Гоголь. Грубое заблуждение — считать «Ревизора» чем-то вроде улучшенной «Суматохи» Квитки. Сравнение комедии Гоголя с предшествующей традицией помогает нам увидеть не «влияние» последней, а меру независимости гения, создавшего новый сюжет — сюжет о деградации власти.

Если в плане событийном «Ревизор» представляет собой переработку традиционных фабул с помощью подаренного Пушкиным факта, то в идеологическом плане мы видим широчайшее обобщение исторической действительности: Гоголь показывает, что власть, уклоняющаяся от решения общенациональных задач ради жадного и трусливого самосохранения, становится абсурдной игрой. Пережив свои исторические потенции, она превращается в самоцельный деспотизм: это уже не способ государственной организации, а средство маскировки внутреннего распада. Эту маскировку лучше всего разрушает шут, Петрушка, Хлестаков.

Гоголь смеется его героической глупости и любуется им, с огромным знанием фактов рисуя общепринятость взаимного обмана в царстве страха и воровства. Он знал эту сферу жизни не от Пушкина, он гениально обобщал свой личный опыт и наблюдения.

Конкретные житейские факты довольно второстепенны для генезиса «Ревизора», и объяснять ими рождение шедевра столь же наивно, как объяснять открытие закона всемирного тяготения яблоком, упавшим на голову Ньютона. Гоголь осмыслил механизм власти, проник в ее тайны, с истинно революционной дерзостью показав практическую абсурдность системы, которую он, по внешней видимости, считал достойной исправления и в идеале разумной.

Противоречия в душе Гоголя колоссальны. Сознавал ли он сам свою очаро-

117

анность шутом-разрушителем? Насколько он понимал свою инстинктивную вражду к «порядку»? Он был очень скрытным человеком и постарался похоронить под нагромождениями всевозможных дополнений и разъяснений тайну своей величайшей непочтительности.

Литература:

1 См.: Лит. наследство, 16–18, с. 600–602; Пушкин А. С. Полное собр. соч. в 10 тт., т. VI, М., 1964, с. 627, 805.

2 Сазонов Н. И. Правда об императоре Николае. Лит. наследство, т. 41–42, М., 1941, с. 244.

3 См.: Волков Н. К. Из истории русской комедии (Зависимость «Ревизора» от комедии Квитки «Приезжий из столицы»). Спб, 1899; Лященко А. «Ревизор» Гоголя и комедия Квитки «Приезжий из столицы». В кн.: Сборник в память Л. Н. Майкова. Спб, 1902; Айзеншток И. К вопросу о литературных влияниях (Г. Ф. Квитка и Н. В. Гоголь). Известия II отделения Академии наук, 1919, кн. 1.

4 Слонимский А. Л. Примечания. — В кн.: Гоголь Н. В. Собр. соч. ГИХЛ, М., 1959, т. 4, с. 439.

5 По подсчетам В. О. Ключевского, при воцарении Николая I в Российской империи числилось 2800000 неоконченных судебных дел, а в 1842 году — уже 33 миллиона. Чиновничество намеренно умножало и затягивало иски, поскольку они были основным источником доходов всего сословия.

6 Белинский В. Г. Собр. соч. в 3-х тт. Т. 1, М., 1948, с. 488.


      © Борис Орехов