Михаил Назаренко — Отмененная буква
head
Филология
Philologia
Главная · Карта. Поиск · Параллельный корпус переводов «Слова о полку Игореве» · Поэтика Аристотеля · Personalia ·
· Семинар «Третье литературоведение» · «Диалог. Карнавал. Хронотоп» · Филологическая библиотека · Евразийские первоисточники ·
· «Назировский архив» · Лента филологических новостей · Аккадизатор · Транслитер · TeX · О слове «Невменандр» ·
Филология. Лингвистика. Литературоведение
Михаил Назаренко

Михаил Назаренко — Отмененная буква

Реальность фантастики. — 2003. — № 4. — С. 184–186.


Дмитрий БЫКОВ. Орфография. — М.: Вагриус, 2003.

Набеги представителей «мейнстрима» на нашу заповедную (глухую и дикую) территорию становятся все более частыми и разрушительными. Три года назад кысью выпрыгнула Татьяна Толстая, показала высший класс мастерства — а фэндом откликнулся вялым бормотанием о «вторичности». Появляется новый роман нового автора — и в очередном обзоре фантастики с некоторой оторопью читаю: не использовал-де писатель всех возможностей жанра «альтернативной истории», загнал сам себя в угол…

Автор, впрочем, не такой уж «новый», напротив. Дмитрий Быков — невероятно плодовитый поэт, прозаик, журналист и одиозный деятель современной российской культуры, многих раздражающий безапелляционностью приговоров и неколебимой уверенностью в своей правоте. Имя Быкова небезызвестно и любителям фантастики. Помните «Черную тетрадь», стихи нерасстрелянного Гумилева, которые завершают роман «Посмотри в глаза чудовищ»? Это Быков. В 2001 году свет увидел первый роман московского писателя «Оправдание», ГУЛАГовская криптоистория. А два года спустя — оглушительный (хотя и с оговорками) успех второго быковского романа «Орфография». Вернее, не романа даже, а «оперы в трех действиях», как обозначено на титульном листе.

Все просто: «Реформа русской орфографии 1917–1918 годов проходила в три этапа». Первым декретом отменили лишние буквы, вроде ятя, и твердый знак в конце слов, а вторым — орфографию вообще, якобы «для преодоления барьера между грамотными и неграмотными», на деле же — со злости, что первый декрет никто не исполняет. Чтобы филологи не сгинули в революционном вихре вовсе, власти гуманно решили собрать их в коммуну, и в январе 1918 года старая интеллигенция поселилась на питерском Елагином острове. А потом, естественно, раскол (чтобы интеллигенция — да не перессорилась!), и еще один, и примирение, и большая кровь.

Таковы фантастическая посылка и ее следствия. Все прочее к Большой Истории отношения не имеет: подумаешь, погибли поэт Х. и формалист Ш. в восемнадцатом году, а не умерли своей смертью много позже! (Тем более, что почти все «исторические» герои романа скрыты за более-менее прозрачными псевдонимами.) Вот если бы от отмены орфографии мир перевернулся и эсеры победили большевиков…

Мир после отмены орфографии и в самом деле перевернулся, только никто этого не заметил.

Быков написал дистиллировано чистый фантастический роман. Он вернул фантастику к ее истокам, напомнил о том, что любой фантастический прием в основе своей — метафора. Отмена же орфографии — беспощадно точная метафора судьбы русской интеллигенции в ХХ веке. Недаром псевдоним главного героя романа — Ять, а фамилии его мы так и не узнаем. Он отменен, причем всеми силами сразу. Он чужд и тем, кто за власть (все равно, старую или новую), и тем, кто против. Он устал выбирать из двух зол, а ничего другого от родной страны ждать ему не приходится — ему, полуеврею, назвавшемуся самой русской и самой ненужной буквой.

«Радостный переход от утомительных холодов и разговоров первого действия к приморской буффонаде второго» — и мы вместе с Ятем становимся свидетелями чехарды всевозможных властей в Гурзуфе и Ялте. Действие третье — и «все уже как-то не то и не так», и единственный выбор — между бессмысленной смертью и постыдным бегством. Это просто, как жизнь, и театрально, как… опять же, как жизнь.

Три стихии захлестывают Ятя и читателей: нежность, ужас и жалость. Нежность к тем, кого они любят, за кого боятся, кого неизбежно теряют (одна из сильнейших глав романа — о фатальных невстречах, на которые судьба обрекает второстепенных героев, Барцева и Ахшарумову, — раз за разом, десятилетие за десятилетием, горько и безнадежно; и две половинки флейты, чей звук может спасти мир, навсегда остаются раъединенными). Ужас — от того страшного, что наплывает из будущего, от нечеловеческого… нет, как раз слишком человеческого, космического одиночества, на которое рано или поздно осужден каждый. Революция — только зримое воплощение этого ужаса, поэтому в душе принять ее не может никто, и даже Корабельников (Маяковский) своим горлопанством пытается лишь защититься от надвигающейся пустоты. Жалость — ко всем, через кого история творит себя, к тем, кто раздавлен ею, ко всем бессмысленным, но драгоценным мелочам.

Кажется, после Набокова в русской литературе никому не удавалось настолько точно выразить это слитное чувство любви и отчаяния. Неудивительно, что многие главы романа откровенно под Набокова стилизованы; удивительно, что стилизация Быкову удалась и не обернулась потерей его собственного голоса.

Однако «Орфография» — не только роман чувств, но и, в равной мере, роман мысли. Герои не только ненавидят или любят (а Ять обречен на безнадежно-вечную любовь), но и спорят. Каждый прав по-своему, это-то и пугает героя, который шарахается от всякой твердой, устоявшейся и самоуверенной правоты (казалось бы, в противоположность своему автору!). Истина лежит в какой-то иной плоскости… и Ять находит ее в трактате вымышленного мыслителя Луазона. С помощью революций империя бессознательно поддерживает и воспроизводит себя; «оттепели нужны только для того, чтобы легитимнее выглядели заморозки»; на каждом витке происходит упрощение социальной структуры — от динозавров к бактериям, бессмысленным, но не менее злобным. Свободы в этом круговороте искать не приходится, покоя — тем более, и единственное, что остается Ятю, — отказаться от родины. Самое жуткое в романе — пожалуй, даже не разгром Елагинской коммуны, а последние дни героя в стране, которая уже чужда ему; в стране, которая предала его, как любимая; в стране, где милый домашний мальчик Петечка, подобранный Ятем на зимней улице, превращается — уже на последних страницах — в безжалостного зверька-беспризорника. «Скучна и безвыходна северная весна, и начало ее не радостнее конца».

Книга страшная, книга сложная, требующая от читателя со-участия, со-мышления и хорошего знания русской литературы (если вы не помните назубок поэзию и прозу 1900–20-х годов, читайте все равно, только удовольствия вы получите меньше). Книга неровная, книга затянутая, книга блестящая. Памфлет и объяснение в любви. Книга настолько русская, что многое в ней для украинского читателя просто неактуально (к примеру, метафизика империи или еврейства). Книга настолько человечная, что говорит она о каждом из нас.