Михаил Назаренко — Исторический дискурс как пародия. («Гисторические материалы Федота Кузьмича Пруткова (деда)»)
head
Филология
Philologia
Главная · Карта. Поиск · Параллельный корпус переводов «Слова о полку Игореве» · Поэтика Аристотеля · Personalia ·
· Семинар «Третье литературоведение» · «Диалог. Карнавал. Хронотоп» · Филологическая библиотека · Евразийские первоисточники ·
· «Назировский архив» · Лента филологических новостей · Аккадизатор · Транслитер · TeX · О слове «Невменандр» ·
Филология. Лингвистика. Литературоведение
Михаил Назаренко

Михаил Назаренко — Исторический дискурс как пародия. («Гисторические материалы Федота Кузьмича Пруткова (деда)»)

Русская литература. Исследования: Сб. науч. трудов. — Вып. VIII. — К.: Логос, 2006. — С. 120–134


Вопрос о соотношении «истории» и «поэзии», по Аристотелю («Поэтика», IX, 1451a36-b10), или «фактуального» и «фикционального» повествований, по Ж.Женетту [1998: 385–407], не может считаться разрешенным, несмотря на многовековую традицию рассмотрения этих сущностей. Возможно, он в принципе неразрешим.

Современные историография и литературоведение в равной степени озабочены проблемой: существуют ли формальные критерии различения «фактуального» и «фикционального» нарративов. С одной стороны, Х. Уайт [2002] и Ф. Анкерсмит [2003] описывают исторические (документальные) тексты как художественные произведения, созданные в определенных модусах. С другой — Дж. Р. Серль [1999], Ж. Женетт [1998: 403, 405–6] и У. Эко [2002: 225–226, 229–235] отрицают возможность проведения различий, помимо паратекстуальных, между художественным и нехудожественным описаниями истории; напротив, многие исследователи полагают, что такие различия существуют и могут быть формализованы (см., напр.: [Riffaterre 1993: 29–30; Шмид 2003: 27–31]).

Особый интерес в этом научном контексте представляют тексты, моделирующие исторический нарратив. Фикциональным, по Женетту, будет такое произведение, в котором вымышленный персонаж описывает жизнь реального исторического лица, даже в том случае, если повествовательное обрамление сведено к минимуму. «[…] нам достаточно (!) вообразить, что Бальзак (или ваш покорный слуга, или любой другой анонимный фальсификатор) приписывает Шатобриану (или любому другому предполагаемому биографу) строго достоверную биографию Людовика XIV (или любого другого исторического персонажа): […] я утверждаю, что подобное повествование будет фикциональным» [Женетт 1998: 399].

Мы, однако, полагаем, что текст, созданный вымышленным персонажем, и текст, приписанный историческому лицу (реальному или вымышленному), обладают различным статусом — в первую очередь потому, что будут различно восприниматься читателями.

Примеры первого типа: «Жизнь Чернышевского» Ф. Годунова-Чердынцева (которую В. Набоков намеревался опубликовать отдельно от основного текста «Дара» из-за разногласий с редакцией «Современных записок»), отчасти «истинная повесть» «Боратынский» (повествователь книги А. Пескова не наделен ни именем, ни биографией, но это явно человек XIX века).

Примеры второго типа: разного рода мистификации и пастиши — «Песни Оссиана» Дж. Макферсона, «Последний из свойственников Иоанны д’Арк» Пушкина, «Влесова книга» и, с оговорками, псевдорецензии Х. Л. Борхеса и С. Лема (при всех жанровых различиях). Все эти тексты не столько воспроизводят историю, сколько искажают ее, фальсифицируют или домысливают — но восприниматься они должны как подлинные и достоверные отражения. К этой категории относятся, впрочем, и серьезные исторические труды, подписанные чужим именем для придания им авторитетности.

В первом случае чрезвычайно важен зазор между автором и повествователем, во втором он не должен ощущаться вовсе: повествователь замещает автора.

Возможен и промежуточный вариант: текст о том, как невымышленное лицо создает некое историческое повествование, которое на самом деле не было написано или не сохранилось; при этом первичный автор не скрывает, что его книга — вымысел (пример: «Большой Жанно» Н. Эйдельмана). Однако и в нарративном, и в рецептивном аспектах такой текст будет крайне близок к первому из двух указанных типов.

Для целей нашего анализа мы временно абстрагируемся от наличия или отсутствия повествователя в тексте. Чтобы показать взаимодействие между фикциональными и фактуальными текстами, необходимо, вопреки Женетту, классифицировать «Жизнь Чернышевского» как фактуальный текст, т. е. рассматривать его исключительно с точки зрения соответствия исторической истине — или, точнее, того, в какой степени В. Набоков намеревался соответствовать исторической истине. (К определению Женетта мы вернемся далее — при рассмотрении повествовательного обрамления.)

Фикциональное повествование, которое структурно соответствует одному из традиционных исторических нарративов (логография, летопись, хроника, историческое исследование и т.п.), не может воспроизводить реальные исторические события. В противном случае повествование или превратится в фактуальное — т. е. по возможности адекватное отражение исторического процесса, — или будет вынуждено отступить от канона исторического дискурса (к примеру, повысить субъективность нарратора, показать события как нарочито алогичные и проч.).

Для гипотетического читателя, совершенно не знакомого с историческим материалом, реальная летопись и хроника вымышленных событий, биография реального лица и жизнеописание вымышленной личности при полном соблюдении жанровых норм будут неотличимы.

На практике наблюдаем обратную картину: как правило, псевдоисторический нарратив тем более подчеркивает свое отличие от собственно-исторического, чем ближе к нему подходит. Безусловными исключениями, как мы уже отмечали, являются мистификации и пастиши. Однако чаще встречается контраст формы и содержания, заметный читателю с самого начала (стихотворная «летопись» в «Истории государства Российского…» А. К. Толстого), или нарушения жанровой условности. «[…] в сущности, я никогда не стеснялся формою [летописи] и пользовался ею лишь настолько, насколько находил это нужным; в одном месте говорил от имени архивариуса, в другом — от своего собственного […]», — писал Салтыков-Щедрин [1951: 428] в автокомментарии к «Истории одного города».

Мы присоединяемся к теории Л. Долежела [Dolezel 1998: 181], который, вслед за У. Эко, показал, что создание художественного мира предполагает трансформацию «энциклопедии» реального мира в энциклопедию мира фикционального (подробнее см.: [Назаренко]). При этом начальная трансформация может быть достаточной, если мир текста основан на одном формальном приеме, который и определяет «энциклопедию» текста. Именно так обстоит дело с комическими историями, о которых пойдет речь далее. В этом случае должна быть очевидной та жанровая модель, которая воспроизводится автором, поскольку именно ее пародийное воспроизведение определяет структуру текста и ощущается с первых же строк (зачастую определяется по паратекстуальным метам — в тех случаях, когда жанровое обозначение вынесено в заголовок или подзаголовок). Однако то, что ясно для современников, может быть утеряно потомками, в особенности если текст пародиен (а объект пародии малоизвестен) или полигенетичен.

Все реалии и персоналии, представленные в тексте, рассматриваются как «возможные соответствия» своих реальных, исторических двойников [Dolezel 1998: 115]. Принципиально важным представляется то, что читатель — по крайней мере, Идеальный Читатель текста, — отождествив персонаж с его историческим тезкой, должен определить и набор отличий между ними — отличий, обусловленных жанром, стилем, модусом текста и т. д. Претензии на абсолютную точность мимесиса свойственны главным образом документальной прозе или популяризаторской беллетристике (при таком подходе, впрочем, «популяризацией» оказывается и «Война и мир» — популяризацией абсолютно верных, по мнению автора книги, воззрений на историю. Наполеон Толстого оказывается не только «двойником» одноименного исторического деятеля, но и «заменой» всех отражений этого образа в мировой литературе1).

Если одним предельным случаем отношения «прототип-персонаж» является полное отождествление, то другим, противоположным, — пародийная подмена персонажа именем-ярлыком. В рамках теории возможных миров проблему пародийного изменения сущностных свойств исторического лица (или заимствованного литературного персонажа) рассмотрел У. Эко, определив четыре возможных подхода:

1. Исторические персонажи в энциклопедии фикционального мира рассматриваются как мифологические.

2. Изменившиеся связи не были сущностно необходимыми, что и доказывают пародийные произведения как «своего рода структурн[ая] критик[а] пародируемого текста».

3. Персонажи связаны только именами-омонимами, поскольку нарушена межмировая тождественность.

4. Мы опознаем персонажа по тем чертам, которые на самом деле и являются существенными [Эко 2005: 453–454].

Перед нами — четыре способа прочтения пародийного текста, четыре аспекта его рассмотрения, которые, вопреки кажущейся противоречивости, дополняют друг друга. Преобладание какого-либо из этих аспектов, видимо, не определяется жанром — и нетрудно найти тексты, которые можно интерпретировать всеми четырьмя способами. Покажем это на примере «Гисторических материалов Федора Кузьмича Пруткова (деда)» (1854–1860).

«Единожды аббат де Сугерий с Иваном-Яковом де Руссо гуляя, незапно так сказал: »Обожди, друг, маленько у сей колонны; ибо я, на краткий миг нужду имея, тотчас к тебе возвратиться не замедлю". — Сей искусный в своем деле философ, многим в жизни своей наукам обучаясь, непременно следовал Солоновым, Ликурговым и Платоновым законам, а особливо Димоландской секты;2 для чего не упустил господина аббата целые три дня с упрямством дожидать, а напоследок, сказывают, и вовсе от голода на указанном месте умре" («Излишне сдержанное слово», анекдот № 13) [Прутков 1949: 142].

На основании чего мы отождествляем названных лиц с Сугерием (ок. 1081–1151) и Жан-Жаком Руссо (1712–1778)? Прежде всего — на основе самого жанра, в данном случае — жанра исторического анекдота (с ударением на слове «исторический»). В ином случае не возникло бы и ощущение абсурдности самой ситуации. На жанровые дефиниции как бы «наслаивается» тот набор черт, который создает образ персонажа в данной культуре. Как правило, этот набор минимален, однако вполне возможен и случай, когда писатель, намеренно создавая гротескный образ, в большей степени опирается на первоисточники, чем это может показаться на первый взгляд. Так, О. А. Лекманов [2000] показал, что «Анегдоты из жизни Пушкина» Даниила Хармса восходят, помимо прочего, к свидетельствам современников, собранным в книге В. Вересаева «Пушкин в жизни».

Каков же контекст приведенного анекдота?

Имя Сугерия было для современников Пруткова связано прежде всего с диссертацией Т. Н. Грановского, посвященной этому религиозному и политическому деятелю (на что указал еще П. Н. Берков [1933: 87]). Необязательность «анекдотического» Сугерия контрастирует с панегириком историка, завершающим монографию: «Особенность Сугериева ума и характера заключалась в необычайной ясности и простоте. Он принадлежал к числу редких людей, которые знают хорошо, чего хотят, которые отдали себе полный отчет в своих целях и намерениях. Благо тому, кто соединил в себе такую ясность пониманья с высоким нравственным убеждением, без которого нет прочной исторической заслуги» [Грановский 1900: 225].

Превращение Жан-Жака Руссо в «Ивана-Якова» отсылает к традиции именования иностранцев на русской службе3 (ни один «Иван-Яков де Руссо» в изданиях того времени не известен) — подобные шуточные переводы были распространены в России первой половины XIX в. («Егор Федорович» Гегель у Белинского и проч.). Книгой «О суете наук» Прутков окрестил знаменитое «Рассуждение… способствовало ли возрождение наук и искусств очищению нравов». Как указывают комментаторы, начиная с Б. Я. Бухштаба, на главы оно (вопреки примечанию Ф. К. Пруткова) не делится; однако исследователи не обратили внимание на то, что в другом отношении Прутков довольно точен: Руссо упоминает Ликурга и Платона в примечании IX в связи с воспитанием спартиатов. «Димоландскую секту» опознать до сих пор не удалось ни одному литературоведу или историку — вероятно, она вымышлена.4

Четыре возможных способа интерпретации, предложенные У. Эко, вполне применимы к анекдоту Ф. К. Пруткова.

Очевидно, что анекдотические Сугерий и Руссо могут и в самом деле считаться тезками «известных» Сугерия и Руссо (подобно «известным» Шиллеру и Гофману у Гоголя) — но с оговорками, сделанными выше: текст Пруткова бессмыслен, но он будет лишен смысла и как пародия, если его героями окажутся «другие» лица. Читателю предложен мир, в котором встреча деятелей XII и XVIII веков возможна, и этот мир необходимо принять как данность.

Далее, какие черты исторических лиц оказались запечатленными в анекдоте? Свойства «быть историческим лицом» (что обусловлено жанром), «быть аббатом», «быть философом» и, не в последнюю очередь, «быть французом». Именно эти характеристики и должен «вычитать» Идеальный Читатель анекдота (не реальный читатель, разумеется, а «мал[ый] мальчишк[а] Кузьк[а]») «ради душевныя пользы и научения» [Прутков 1949: 137]. Перед нами классический случай подтверждения истинности текста самим текстом, описанный М. Риффатерром [1993: 9–10] в рамках теории «фикциональной истины»5. Сугерий является, как заявлено, аббатом, и, следовательно, ведет себя в соответствии с наличными у читателя «знаниями» о французских аббатах (коннотации: легкомыслие, фривольность и проч.6). Аналогично, философ Руссо ведет себя так, как подобает философам.

Эту черту анекдотов Пруткова, как и анекдотов XVIII века вообще, тонко подметил Достоевский. Приведя начало одной поучительной истории («Известно, что…»), он продолжает: «Кому известно, зачем известно, каким медведям в Тамбовской губернии это известно? Да кто еще и знать-то про это захочет? Но подобные вольнодумные вопросы деда не смущают» [Достоевский 1973: 56].7 Именно потому и не смущают, что исторический анекдот — пожалуй, в большей мере, чем любой другой исторический жанр, — полагается на пресуппозиции читателя. Он неизбежно содержит элемент неожиданного, но неожиданность эта основана на подразумеваемом культурном багаже читателя (т. е. той же «энциклопедии»). В пародиях энциклопедия сводится к минимуму, и существенными могут оказаться совершенно иные свойства и связи по сравнению с общепринятой энциклопедией. В этом смысле персонажи прутковских анекдотов действительно «мифологичны» или, точнее, архетипичны. Так же как архетип, по К. Г. Юнгу, является «полой формой», — имена Сугерия и Руссо оказываются сигнификантами, которым может соответствовать широкое (но не абсолютно произвольное!) поле значений.

Наблюдение Эко о пародии как о «частном случае структуральной критики» несколько сужает ее значение, поскольку семиотик рассматривает пародию только на уровне фабулы и персонажей. Нас же интересует прежде всего жанровый аспект, который мы полагаем определяющим. Что же «критиковали» анекдоты А. К. Толстого и братьев Жемчужниковых (в данном контексте — отнюдь не «анекдоты Пруткова»)?

Исследователи обычно указывают на публикации Михаила Погодина в журнале «Москвитянин» как на основной источник пародий: «историческими материалами» именовался соответствующий отдел журнала, предисловие Пруткова-внука «имитирует и пародирует стиль вводных статей к многочисленным публикациям мемуарного и вообще архивного материала» [Берков 1933: 86]; конкретным объектом пародирования называются «Мелочи из запаса моей памяти» М. А. Дмитриева [там же]. Наконец, в рукописи прутковская пародия имела посвящение «г. Погодину» [Прутков 1949: 378].

Однако эти наблюдения, сделанные П. Н. Берковым и некритически повторяемые в новейших комментариях, нуждаются в уточнении. Никакой связи между «Мелочами» Дмитриева и анекдотами Пруткова нет. Первый текст восходит к традиции table-talk, столь любимой Пушкиным, второй — к сборникам анекдотов XVIII века (о чем ниже). Пародируется, таким образом, не конкретный текст, а сама практика публикации «исторических материалов», которая в журнале Погодина отличалась крайней небрежностью (на что намекает нелепая логика датировки «Записок моего деда»: «Дед мой родился в 1720 году, а кончил записки в 1780 г.; — значит: они начаты в 1764 г.» и пр. [Прутков 1949: 133]). Стиль оригинала при этом воспроизводится довольно точно: обилие двоеточий, тире и точек с запятой — характерная черта погодинской прозы — гиперболически использовал еще Герцен в пародии «Путевые записки г. Вёдрина» (1843).

Это слой, современный творцам Пруткова. Есть и другой: сборники анекдотов XVIII века, мало изученные до сих пор. Достоевский сопоставил один из прутковских анекдотов с подлинным, памятным писателю с детства, — но источник текста был указан сравнительно недавно.8

Б. Я. Бухштаб, перечисляя возможные источники «Гисторических материалов», называет (вслед за А. Н. Пыпиным) графоманские сочинения некоего Афанасия Анаевского и вскользь замечает, что «в „Письмовнике“ Курганова есть очень похожие» анекдоты [Прутков 1949: XXVIII-XXX]. Действительно, «Письмовник» Н. Г. Курганова — безусловно, самое популярное в XVIII-XIX веках собрание «кратких замысловатых повестей», — наиболее близок к запискам Пруткова-деда. Приведем пример, взятый наугад: "Некий философ взял за себя жену весьма малого роста. Приятели его спросили у него, для чего он, будучи человек разумный, выбрал себе такую карлицу. «Друзья мои! — сказал он им. — Я, признав за надобность жениться, заблагорассудил выбрать сколько возможно из зол самое меньшее» [Курганов 1976: 144]. А вот как начинаются другие характерные анекдоты о философах: «Некто неженатый советовал мудрецу Епиктиту жениться, представляя, что это весьма пристойно философам» [там же: 58]. «Мудреца прегнусной фигуры Езопа некто шутник взял за руку […]» [там же: 69]. Авторы Пруткова, как можно заметить, избрали более архаичный стиль.

Проще всего описать соотношение «погодинского» и «кургановского» слоев «гисторических материалов», используя тыняновские термины «пародийность» и «пародичность»: высмеиваются публикации Погодина, при этом используется форма анекдотов Курганова, которые были прекрасно известны «друзьям Козьмы Пруткова», так же как, например, Герцену. «[…] „Письмовник“ Курганова — этот блестящий предшественник нравственно-сатирической школы в нашей литературе.9 Богатым запасом истин и анекдотов украсил Курганов мою память; даже до сих пор не забыты некоторые […]», — писал Герцен [1954: 266] в «Записках одного молодого человека».

Историки литературы знают, что «Письмовник» — отнюдь не бессмысленное собрание анекдотов, развлекавшее недорослей, подобных пушкинскому Белкину, но «образец просветительской литературы» [Макогоненко 1956: 103], компендиум сведений из различных областей знаний, привлекавший «самую разнохарактерную публику» [Колбасин 1859: 215]. Фактически это популярная энциклопедия знаний, необходимых для человека петровской России: не случайно «занимательные повести» Курганова восходят к сборнику, изданному еще в 1711 году [Макогоненко 1956: 99].

Но то, что читателями XVIII века воспринималось как закономерное многообразие, отражающее различные грани исторического и научного опыта человечества, от грамматики до астрономии, с точки зрения людей середины XIX века, (пост)гегельянцев, выглядело как хаотическое, бессистемное нагромождение разрозненных фактов (снова вспомним Достоевского: «Кому известно, зачем известно…»).

При таком рассмотрении «пародийным» слоем окажется «кургановский», а «пародичным» — «погодинский». Можно найти и точку их схождения: Погодин своими публикациями возрождает устаревшую традицию истории-в-анекдотах. Современники и потомки неоднократно говорили о неспособности Погодина к созданию синтетических трудов (см., напр.: [Ключевский 1989б: 292–293]). Противопоставление подлинной истории как описания процесса и мнимой истории как собрания анекдотов — одна из сквозных тем русской историографии XIX века. Показательна, в частности, эволюция Пушкина, который в 1823 году сделал знание анекдотов прерогативой петербургского dandy Онегина, а в 1830-е стал усердным собирателем характерных рассказов XVIII века, отражавших историю в ее «жизненно-реальном содержании» [Лотман 1988: 42]. Не менее показательна и последовательная неприязнь Щедрина к журналам «Русская старина» и «Русский архив», специализировавшимся на публикации «анекдотов из жаркой просветительской деятельности XVIII века», благодаря знанию которых новейший Митрофан «считает себя уже совершенно свободным от церемонных отношений к цивилизации вообще» (введение к «Господам ташкентцам»; см. также: [Формозов 1993]).

Имя Щедрина не может быть пропущено — и не только потому, что сатирик был большим поклонником Козьмы Пруткова. В «Истории одного города» (1869–70) мы видим такую же двунаправленность, как и в «Гисторических материалах» — с той оговоркой, разумеется, что двусторонней у Щедрина оказывается не пародия, а сатира.10 Создавая «не „историческую“, а совершенно обыкновенную сатиру» [Салтыков 1951: 428], писатель обращался к современности, говорил о характеристиках русской жизни вообще и — что для нас особенно важно — моделировал тип сознания, стоящий за жанром древнерусской летописи. Как показал Д. С. Лихачев [1997: 115], «летописное изображение времени [отсутствие прагматической связи событий] стало восприниматься [Щедриным] как изображение самого существа исторического процесса и обессмысливало его».

Пародирование жанрового сознания является одним из важнейших конструктивных принципов всех русских комических историй («Всеобщая история, обработанная „Сатириконом“», «Голубая книга» М. Зощенко, «Анегдоты из жизни Пушкина» Д. Хармса). И оно весьма ярко проявилось уже в «Гисторических материалах» — одном из первых текстов этого ряда, который открывает, конечно, «История села Горюхина»: И. П. Белкин — не только аргумент в полемике о методах Карамзина и Полевого, но и пародийный двойник Пимена, уездный летописец, добродушно внимающий добру и злу.

Фигура Федота Кузьмича Пруткова (деда) — неотъемлемый элемент текста, необходимый отнюдь не только для создания семейной и литературной родословной своего внука (хотя наследие Федота, Петра и Козьмы Прутковых столь же показательно для русской литературной жизни, сколь реконструированная В. О. Ключевским генеалогия Онегина — для жизни общественной). Образ Пруткова-деда, созданный предисловием к запискам («Приступ старика») и безличным голосом повествователя анекдотов, оказался настолько ощутимым, что для Достоевского не составляло труда представить его портрет: «То есть вообразите только себе этого помещика, старого воина, пожалуй еще без руки, со старухой помещицей, с сотней дворни, с детьми Митрофанушками, ходящего по субботам в баню и парящегося до самозабвения; и вот он, в очках на носу, важно и торжественно читает по складам подобные анекдоты, да еще принимает всё за самую настоящую суть, чуть-чуть не за обязанность по службе» [Достоевский 1973: 56]).

Эта мастерская картина возвращает нас к тезису Ж. Женетта о фикциональном характере исторического нарратива, структурно однотипного с «Гисторическими материалами»: вымышленный повествователь создает фикциональный текст. (К тому же, записки Пруткова-деда — текст не только фикциональный, но и фиктивный, поскольку открывается предисловием вымышленного же публикатора.) Обрамление создает не только определенные жанровые ожидания, но и образ повествователя, который жанром четко не определяется: «отставной Премьер-майор и Кавалер» Прутков не так уж похож на «профессора и кавалера» Курганова,11 но жанровое сознание и, следовательно, восприятие истории у них общее. Подобный прием использован в начале «Истории одного города»: глуповский летописец Павлушка Маслобойников становится в один ряд с Костомаровым, Соловьевым, Пыпиным — и, таким образом, уравнивается с ними.

В пародийных текстах почти всегда присутствует эксплицитный или имплицитный нарратор, поскольку необходимо определить, чей именно «голос» (текст, стиль, дискурс, сознание и пр.) пародируется. Нарратор — показатель контраста между жанровым каноном и тем содержанием, которое приписывается этому жанру в пародии. Беспомощная эклектика «Гисторических материалов» контрастирует с биографией повествователя. На это обратил внимание опять-таки Достоевский [1973: 56]: «Вообразите, что мог записать тогда этот дебелый, семидесятилетний, екатерининский дед, видавший виды, бывавший на куртагах и под Очаковом, воротившись в свою вотчину и принявшись за свои воспоминания». Жанр записок (так назвал «Материалы» Прутков-внук, а не сам автор!) подменен жанром анекдота, подлинная история XVIII века — набором анекдотов, не связанных даже сквозными персонажами. История в «Гисторических материалах» не просто отсутствует как процесс — ее нет даже как последовательности событий, что и позволяет встретиться Сугерию и Руссо. В «Материалах» нет и границы между частным и общим (собственно-историческим): «две молодые италийские благородные девки», «некий, добивающийся форстмейстерского звания шваб Андреас Гольце» и «господин де Вольтер» — персонажи трех последовательных анекдотов (в этом Прутков полностью следует структуре повестей из «Письмовника»).

Между тем, единство истории, связь исторических причин и следствий были важны не только для подлинных авторов «Материалов» (в особенности для А. К. Толстого), но и для Козьмы Пруткова как персонажа, обитающего уже в середине XIX века. «Един[ый] государственн[ый] план» «открывается в неотвратимых результатах истории!» — писал Прутков [1949: 130] в «Проекте: о введении единомыслия в России» и продолжал: «Как же подданному знать мнение правительства, пока не наступила история? Как ему обсуждать правительственные мероприятия, не владея ключом их взаимной связи?..» Несмотря на внутренний сарказм этих строк, они по сути являются формулировкой одной из аксиом историографии того (и позднейшего) времени. Сравните утверждение В. О. Ключевского [1989а: 258–259]: «С 18 февраля 1855 г. начинается новый период, в который выступают новые начала жизни. Начала эти мы знаем, знаем их происхождение и свойства, но не знаем их последствий, а потому они не могут быть предметом исторического изучения. […] еще нет достаточных исторических данных, по которым [историк] мог бы судить о значении [крестьянской] или [земской] реформы; ни та, ни другая не обнаружили своих последствий, а исторические факты ценятся главным образом по своим последствиям».

Из этого следует, что «Гисторические материалы» соотносятся с тем модусом историописания, который Х. Уайт, следуя Н. Фраю, называет Сатирой: «Сатира предполагает предельную неадекватность [всех остальных] видений мира» и осознает «собственную неадекватность как образа реальности» [Уайт 2002: 30].

Рассмотрение прутковского текста показало, что анализ пародийного исторического текста возможен и продуктивен при сочетании нескольких подходов: теории возможных миров, нарративного анализа и рассмотрения историко-культурного контекста, который служит подспорьем для двух названных методов.

Записки Пруткова-деда стали началом одной из двух главных линий развития комических (или сатирических) историй в русской литературе — линии анекдотической, наряду с линией хроникальной (Горюхино, Глупов и далее). Развитие и взаимодействие этих жанровых традиций в ХХ веке заслуживают особого исследования.

ЛИТЕРАТУРА

Анкерсмит Ф. Нарративная логика: Семантический анализ языка историков. — М.: Идея-Пресс, 2003. — 360 с.

Берков П. Н. Козьма Прутков[,] директор Пробирной палатки и поэт: К истории русской пародии. — Л.: Изд-во АН СССР, 1933. — 225 с.

Герцен А. И. Записки одного молодого человека // Герцен А. И. Собрание сочинений: В 30 т. — Т. 1. — М.: Изд-во АН СССР, 1954. — С. 257–316.

Грановский Т. Н. Аббат Сугерий: Опыт исторического исследования // Сочинения Т. Н. Грановского. — М., 1900. — С. 173–240.

Достоевский Ф. М. Зимние заметки о летних впечатлениях // Достоевский Ф. М. Собрание сочинений: В 30 т. — Т. 5. — Л.: Наука, 1973. — С. 46–98.

Женетт Ж. Вымысел и слог (Fictio et dictio) // Женетт Ж. Фигуры: В 2 т. — Т. 2. — М.: Изд-во им. Сабашниковых, 1998. — С. 341–451.

Карамзин Н. М. Что нужно автору? // Критика XVIII века. — М.: АСТ — Олимп, 2002. — С. 357–359.

Ключевский В. О. (а) Курс русской истории. Часть V // Ключевский В. О. Собрание сочинений: В 9 т. — Т. V. — М.: Мысль, 1989. — 477 с.

Ключевский В. О. (б) М. П. Погодин // Там же. — Т. VII. — М.: Мысль, 1989. — С. 291–294.

Колбасин Е. Литературные деятели прежнего времени. — СПб., 1859. — 291 с.

[Курганов Н. Г.] Краткие замысловатые повести из «Письмовника» профессора и кавалера Николая Курганова. — М.: Художественная литература, 1976. — 166 с.

Лекманов О. Об одном источнике «Анекдотов из жизни Пушкина» Даниила Хармса // Пушкинские чтения в Тарту. — [Вып.] 2. — Тарту, 2000. — С. 244–247.

Лихачев Д. С. Историческая поэтика древнерусской литературы. Смех как мировоззрение и другие работы. — СПб.: Алетейя, 1997. — 508 + LXXVI с. 

Лотман Ю. М. Руссо и русская литература XVIII — начала XIX века // Лотман Ю. М. Избранные статьи: В 3 т. — Т. II. — Таллинн: Александра, 1992. — С. 40–99.

Лотман Ю. М. Своеобразие художественного построения «Евгения Онегина» // Лотман Ю. М. В школе поэтического слова: Пушкин. Лермонтов. Гоголь: Кн. для учителя. — М.: Просвещение, 1988. — С. 30–107.

Макогоненко Г. П. Радищев и его время. — М.: ГИХЛ, 1956. — 774 с.

Назаренко М. И. Историческая проза в свете теорий фикциональности // Літературознавчі студії (в печати).

Прутков К. Полное собрание сочинений. — [М.-Л.:] Советский писатель, 1949. — 407 с.

Рак В. Д. Дополнения к комментарию «Полного собрания сочинений» Ф. М. Достоевского. 1. Анекдот о кавалере де Рогане // Достоевский: Материалы и исследования. — Вып. 4. — Л.: Наука, 1980. — С. 176–177.

Салтыков М. Письмо в редакцию [журнала «Вестник Европы»] // Щедрин Н. (Салтыков М. Е.) Собрание сочинений: [В 12 т.] — Т. 4. — М.: Правда, 1951. — С. 427431.

Серль Дж. Р. Логический статус художественного дискурса // Логос. — 1999. — № 3.

Уайт Х. Метаистория: Историческое воображение в Европе XIX века. — Екатеринбург: Издво Уральского ун-та, 2002. — 528 с.

Формозов А. «Процветают ли науки и искусства, им и горя мало…» // Знание — сила. — 1993. — № 8. — С. 47–55.

Шмид В. Нарратология. — М.: Языки славянской культуры, 2003. — 312 с.

Эко У. Роль читателя: Исследования по семиотике текста. — СПб.: Симпозиум, Изд-во РГГУ, 2005. — 502 с.

Эко У. Шесть прогулок в литературных лесах. — СПб.: Симпозиум, 2002. — 285 с.

Doležel L. Heterocosmica: Fiction and Possible Worlds. — Baltimore and London: The Johns Hopkins University Press, 1998. — XII + 339 p.

Riffaterre M. Fictional Truth. — Baltimore and London: The Johns Hopkins University Press, 1993. — XIX + 137 p.

© Михаил Назаренко, 2006 

Исторический дискурс как пародия («Гисторические материалы Федота Кузьмича Пруткова (деда)») // Русская литература. Исследования: Сб. науч. трудов. — Вып. VIII. — К.: Логос, 2006. — С. 120–134.


1 Отметим, что Толстой в этом случае — как и во многих других — выступает верным наследником XVIII века: возможна только одна умопостигаемая истина, которая и воплощена в художественном произведении.

2 Читай книгу: «О суете наук», гл. 63 (примеч. Ф. К. Пруткова).

3 Благодарим за указание К. А. Осповата.

4 Преображен ли образ Руссо в той же мере, что и образ Сугерия? С одной стороны, герой анекдота — явно не автор «Исповеди», который «нравится нам со всеми своими слабостями и заблуждениями» (Н. М. Карамзин [2002: 359]); с другой — несомненно, автор «Новой Элоизы», проповедник «добродетели в духе античного героизма» [Лотман 1992: 98]. Но в целом анекдотический Руссо, кажется, ближе к характеристике Сугерия, данной Грановским. Самого Сугерия в таком контексте можно рассматривать как руссоистского «естественного человека», — но мы полагаем, что это уже гиперинтерпретация.

5 Не означает ли это, что теория Риффатерра применима прежде всего к автореференциальным текстам, в том числе и пародиям?

6 Ср., например, фигуру аббата Пекю в шуточной французской «трагедии» «Eno et Ikael» (приведена Пушкиным во фрагменте «Буквы, составляющие славенскую азбуку…», 1835).

7 Достоевский цитировал анекдот по памяти и ошибся. История о герцоге Рокелоре (не Рогане, как в «Зимних заметках») начинается так: «Герцог Рокелор, как то часто бывало, случился некогда у дофина» [Рак 1980: 176]. Но показателями «известности» являются обороты: «как то часто бывало», «многие тем его и упрекали», «всегда на такие упреки отвечал весьма колко», «Рокелор, по своему обыкновению, весьма холодным духом на то отвечал» и, наконец, "«сие, может статься, была сущая правда».

8 «Спутник и собеседник веселых людей, или Собрание приятных и благопристойных шуток, острых и замысловатых речей и забавных повестей» (М., 1774) [см.: Рак 1980].

9 Оценка весьма ироничная, поскольку эпитет «нравственно-сатирический» отсылает к подзаголовку «Ивана Выжигина» Ф. В. Булгарина.

10 Хотя и в «Письмовнике», и в «Гисторических материалах» также есть сатирические намеки на современные авторам события, зачастую анахроничные, как и в «Глуповском Летописце» (см.: [Колбасин 1859: 176, 224; Прутков 1949: XVI]).

11 Не более, чем Прутков, созданный воображением Достоевского, похож на Курганова, созданного воображением Белкина: «Мрак неизвестности окружал его как некоего древнего полу-бога; иногда я даже сомневался в истине его cуществовани<я>. Имя его казалось мне вымышленным и предание о нем пустою мифою, ожидавшею изыскания нового Нибура. Однако же он всё преследовал мое воображение, я старался придать какой-нибудь образ сему таинственному лицу, и наконец решил, что должен он был походить на земского заседателя Корючкина, маленького старичка с красным носом и сверкающими глазами» («История села Горюхина»). — Первая биография Курганова, написанная Е. Колбасиным, появилась в 1859 г., спустя несколько лет после первых «Гисторических материалов» (1854), но само содержание «Письмовника» позволяло довольно точно реконструировать облик автора.