Михаил Назаренко

Михаил Назаренко — Метаморфозы: Примечания

Новый Минотавр (1998-1999)

Борис Штерн говорил, что все произведения художественной литературы делятся на два типа: «Колобок» и «Каштанка». Легко определить, о чем первые, какую мораль они содержат, — а что сказать о вторых? Такая жизнь, такие мы… Достоевский, по Штерну, — «Колобок», а Чехов — разумеется, «Каштанка».

Вопросы «Ну и о чем этот рассказ?» мне приходилось выслушивать довольно часто, однако с «Новым Минотавром» как раз все ясно, «смысл», кажется, очевиден. Недоумения касались финала, но тут уж я ничего пояснять не буду.

Перебирая возможные сюжеты, я, как обычно, представлял не последовательности событий, не идеи, а «картинки», и одна из них была такой: темный коридор, огромная решетка в стене (в фильмах так изображают американские тюрьмы — не знаю, насколько достоверно), по эту сторону решетки стоит мальчик и смотрит на запертого в камере Минотавра. То, что мальчик этот — Икар, я понял сразу — и отбросил сюжет как слишком «борхесовский». Несколько месяцев спустя я к нему вернулся, но промежуточный результат не понравился ни мне, ни первым читателям.

Рассказ отлежался, и я взялся за редактуру. Новый вариант отличается, главным образом, тем, что в нем расширена партия Ариадны, — а это, как ни странно, помогло мне лучше понять (и лучше показать) мальчика и Город. До сих пор жалею, что Ариадна понадобилась мне для «Минотавра», я готовил для нее лучшую участь. В то время я был знаком с девушкой, не перестававшей меня удивлять. Моя ровесница, большеглазая блондинка в огромных очках, она казалась чистым воплощением невинности и наивности. Она могла долго рассказывать о том, как восторгается красотами природы — буквально до слез, как обожает «Ребекку» Дафны Дюморье; о том, что в ее доме живет самый настоящий барабашка, такой миленький… что она хочет выйти замуж за состоятельного мужчину не младше сорока, а ее нынешнему любовнику как раз сорок два, и это ТАКОЙ мужчина… что всех черномазых надо вышвырнуть из страны, потому что когда белый с негритянкой — это еще можно понять, а когда белая женщина с негром — просто отвратительно… Ариадна в подметки ей не годится, но какие-то черты моей давней знакомой я в рассказе использовал. Может быть, когда-нибудь и вернусь к «оригиналу».

Борхесовский «Дом Астерия», «Горменгаст» Мервина Пика и «Тезей» Мэри Рено — безусловно, главные источники вдохновения. Пришлось также прочитать несколько работ о древнем Крите и лабиринтах вообще (оказалось, что я не первый, кто связывает сооружение критского лабиринта с убийством Талоса — значит, так оно и есть). Я очень плохо «выдумываю», мне обязательно нужно отталкиваться от фактов, даже если в окончательном тексте от них и следа не останется. Танец городских стен возник из свидетельства Плутарха о том, что нарисованный на земле лабиринт был плясовой дорожкой для жриц.

Последние строки рассказа — легкий перифраз финала замечательного рассказа Джека Финнея «О пропавших без вести», где слова «И снова. И снова» обозначают, впрочем, не надежду, а отчаяние героя.

Эпиграф относится к сыну Фауста и Елены Прекрасной Эвфориону, который, в жажде битв и волнений, прыгнул с утеса и, разумеется, погиб. «Это кончается / Новый Икар», — поет хор. Рассказ долго был безымянным, покуда папа, взглянув на эпиграф, не предложил нынешнее название.

Звезды (1998)

Я проснулся с готовой первой строфой и примерно через час «воодушевления и вслушивания» стихотворение было закончено. Жаль, что не удалось сохранить в последующих четверостишиях начальные сбои ритма.

Носатый и фавн (1998)

Вдохновленный теплым приемом «Ночи освобождения», я принялся подыскивать в мировой культуре новый сюжет. Сначала я увидел Минотавра за решеткой (о чем уже говорил выше), потом — врубелевского Пана, тут же вспомнился рассказ Плутарха, и я понял, что хочу показать смену языческой и христианской эпох глазами… кого? Конечно же, фавна — существа, наиболее близкого к Пану.

Рассказ был начат на лекции по украинскому синтаксису. Этот курс нам читал милейший старичок, можно сказать, живой классик, — но три семестра для его любимого предмета явно оказалось многовато, тем более, что параллельно (два семестра) нам читали синтаксис русского языка. Поэтому на украинских лекциях я успел прочитать (как правило, спрятав под парту) восьмитомник Шекспира, роман Фолкнера и великое множество других увлекательных книг.

Первый набросок рассказа, найденный мною впоследствии между страницами конспекта, был прост: фавн проходит по Риму, невидимо заглядывает в рабочий кабинет Вергилия и через плечо поэта читает его пророческую эклогу, после чего попадает на Пелион, видит мертвого Пана и восход звезды.

Тут до меня дошло, что в таком случае весь рассказ будет построен на одних описаниях, и ни один из героев даже рта не раскроет. Первым побуждением было раздвоить героя: Рим посетили два фавна, постарше и помладше… но к чему два фавна? Ровным счетом ни к чему. Тогда… поэт? Вергилий уже умер, Гораций тоже (много позже я наткнулся на его стихотворение, обращенное к другу-фавну, перечитал киплинговскую «Последнюю оду», написанную от лица Горация… и поразился). Кто остается? Овидий, герой только что прочитанного мною изумительного романа Кристофа Рансмайра «Последний мир». После этого решения осталось только записать рассказ.

Многие находили эпизод на Пелионе лишним. Возможно, он слабее прочих, но ритмически и тематически он совершенно необходим. Новый мир мы должны увидеть не только глазами Овидия, но и фавна.

В финале можно увидеть отголоски заключительной сцены «Гибели богов» Мережковского (вечерня в монастыре и языческий гимн Пану звучат одновременно, а в сердцах героев — «великое веселие Возрождения»). «Реально-бытовой» подход к героям античных мифов — несомненно, из книги Г. Л. Олди «Герой должен быть один», где, между прочим, появляется Пан.

Года через три после окончания «Носатого» я прочитал великолепный «Эгипет» Джона Краули, где довольно большой пассаж (ч. I, гл. 4) посвящен трактовке сообщения Плутарха. Краули сопоставляет рассказ с английской сказкой о старике, которому коты сообщают, что прежний кошачий король умер, — примечательно, что в детстве я до ужаса боялся пластинки с инсценировкой этой истории, но даже не вспомнил о ней, когда работал над рассказом.

«Носатый и фавн» был моим первым, хотя и скромным, успехом за пределами узкого киевского круга: Максим Мошков выдвинул рассказ на сетевой конкурс «Тенета», где его отметил Макс Фрай, не увидевший в нем, впрочем, ничего, кроме стиля. Публикации пришлось ждать почти полтора года.

Явись же в наготе моим очам (2004)

Начался этот рассказ со сновидения. Некогда в творческой мастерской «Третья Сила» существовала практика «домашних заданий» — упражнений на заданную тему или на отработку некоего приема; несколько примеров завершают этот сборник. Мне приснилось, что очередная тема — любовь, после чего я воочию увидел написанный во сне рассказ — вернее, его финал. Проснувшись, я понял, что это — вариация на тему элегии Джона Донна «To His Mistress Going to Bed»1, с ее замечательной строкой «Тебя я, как Америку, открою». Оставалось только записать увиденное (процитировав элегию без кавычек), а затем — придумать предшествовавшие события.

Работа над рассказом шла долго, и не только потому, что мне пришлось изучить десятка полтора книг о Колумбе и эпохе Великих географических открытий (особенно пригодились мне работы Якова Света и Андрея Кофмана). Я впервые не шел от начала к концу, а наметил общую схему и начал подставлять в ячейки отдельные эпизоды. Довольно скоро я понял, что женщина не может быть просто женщиной, но как я увидел в ней душу города — не помню; сам образ, несомненно, древний и взят не из Пратчетта («Стража! Стража!»), как решил один из первых читателей, но, видимо, из Библии (или из статей академика В. Н. Топорова, что, в сущности, одно и то же). В октябре 2004 года в Одессе проходила очередная Пушкинская конференция — на пленарном заседании я и написал почти все сцены с участием Дизы, а во время многочасового сидения на вокзале закончил рассказ. Странно: я был уверен, что разучился писать от руки.

Я признаю разнообразные влияния, прежде всего — не понравившегося мне романа Абеля Поссе «Райские псы». Неудачная книга на хорошую тему не может не вдохновлять. «Море возможностей», кажется, восходит к безумной квантовой механике романа Мэри Джентл «Аш» (великолепная идея, испорченная воплощением), хотя упомянутый выше читатель (а потом и еще один) заподозрил «Олу» Андрея Валентинова; эту книгу я читал, но совершенно не помню.

Моих родителей рассказ поверг в шок: они были категорически против распространения и публикации, поскольку «эротика» и «извращения» обязательно испортят мою репутацию университетского преподавателя. Вот почему рассказ появился в журнале «Реальность фантастики» под псевдонимом «Петр Ордынец» — и появился неожиданно быстро, меньше чем через два месяца после завершения; о публикации я узнал, когда номер уже был в производстве.

Единственный мой текст, который я сам не мог оценить по завершении.

Ночь освобождения (1998)

Вот с этого-то все и началось.

Третьего января 1998 года я впервые появился в Творческой мастерской «Третья Сила», которую собрали Марина и Сергей Дяченко. Энтузиазма у всех было хоть отбавляй, но у большинства были и тексты. А у меня — нет. Завалялся, правда, навеянный чеченской кампанией антивоенный рассказ, в котором я не без удивления обнаружил реминисценции и прямые цитаты из семи, не то восьми книг братьев Стругацких. Было и начало огромного научно-фантастического романа «Принц Галеотто», пролог к которому и стал основанием для моего зачисления в мастерскую (замышлялся этакий гибрид «Декамерона», «Гипериона», «Города иллюзий» и «S/Z». Страшно, да?).

Все пишут, всех обсуждают… и вот-вот очередь дойдет до меня…

Из полного отчаяния и возник этот рассказ. Лучше всего в нем — эпиграф, но он-то и вызвал возражения Сергея Дяченко: к чему этот юмор? Для контраста, как мне кажется, и для неожиданности. На сакраментальный вопрос «Что ты хотел этим сказать?» я, по неопытности, ответить не смог, а теперь смог бы, но не хочу. Исправления, внесенные в текст после обсуждения, минимальны: чтобы Хома не был таким уж пассивным (родовая черта всех моих протагонистов), я добавил несколько строк, в которых он отказывается от бессмертия. Через два с лишним года я перечитал рассказ и серьезно выправил стиль.

«Ночь освобождения» и «Носатый и фавн» написаны на первом в моей жизни компьютере — «Поиске-втором». Винчестера у машины не было, пятидюймовые дискеты она регулярно приводила в негодность, перегружалась по собственному желанию, а принтер, который мой папа приспособил к ней (советская версия «Эпсона», семьдесят сантиметров на сорок), выл, как трактор, не хотел выпечатывать текст целиком, а только отдельные файлы объемом в одну страницу каждый.

Я думал, что после двух рассказов моя карьера прозаика обеспечена, но провал первого варианта «Нового Минотавра» доказал мне, что не все так просто.

Недоросль Аленин (1994, 2001)

Две даты: 1994 и 2001. Я задумал «Аленина» в одиннадцатом классе, и его истоком стала известнейшая фраза Чехова о человеке, который выдавливает из себя по капле раба. Я подумал: а что если написать о человеке, который, так сказать, вдавливает себя в рабскую шкуру? Через несколько месяцев к этому прибавилась еще одна фраза — из книги Станислава Рассадина о Фонвизине. Писатель, изложив известный анекдот о том, как исправился Алексей Оленин, посмотрев «Недоросля», заключает: «Наверное, связь его с Митрофаном — выдумка,2 а хочется верить; хочется, чтоб действие словесности и в самом деле могло быть столь могучим и непосредственным…» Ну, исправился… а что, собственно, в этом хорошего, — проворчал я из чувства противоречия; и понял, что хочу об этом написать.

И только много лет спустя я понял, что на самом деле послужило первотолчком. В конце 1980-х годов в газете «Юный ленинец», которую подписывали все октябрята и многие пионеры Украины, была напечатана повесть известного сказочника (и моего родственника) Георгия Почепцова «Замок на загадочной планете». Почти все — если не все — герои носили имена моих друзей и родичей. Присутствовал там и некий Миша, полный мальчик, постоянно повторяющий «Я читал…», — крайний конформист, который едва ли не переходит последнюю черту, отделяющую конформизм от предательства. Это было настолько точно и жестко, что я не скоро отошел от шока. Автор, не дожидаясь моей реакции, передал через родителей, что я не должен обижаться, что это обобщенный художественный образ и т.д. Но я-то знал.

Тем не менее, повесть мою не следует рассматривать в духе «Назаренко наносит ответный удар»: происхождение фон Визена полностью литературное. При первом появлении он предстает соединением Порфирия Петровича и мистера Джингля (чего не заметил никто).

Итак, в 1994 году я составил подробный план псевдоисторического романа «Недоросль Аленин, или Пагубные следствия дурного воспитания» — три части, восемнадцать глав с «прослойками» из записок Болотова — и принялся за дело. Первые страницы — пробуждение Алексея и завтрак — были написаны довольно легко, а потом я увидел, что зашел в тупик. Во-первых, невозможно было представить себе сознание художника — я не художник. И, во-вторых, какими бы ни были описания, но люди мне давались еще хуже. Я не мог ни увидеть родителей Алексея, ни услышать их голоса. А тут еще Набоков…

…Я вошел в вагон метро, держа в руках номер «Нового мира», и открыл его на статье о «Даре». К тому времени я уже читал «Приглашение на казнь», «Гоголя», пытался одолеть «Лолиту» — и пришел к выводу, что Набоков «не мой» писатель. Слишком холоден, слишком чопорен.

И вдруг — отрывок из первой главы «Дара». Полстраницы. Федор Константинович пишет стихотворение «Благодарю тебя, отчизна».

После этого Набоков стал богом, кумиром и царем. «Дар» оказался одной из тех невозможных книг, которые переворачивают представление о литературе. А потом подоспел обаятельнейший «Пнин», один из героев которого — молодой художник, и я понял, что «Аленину» суждено оставаться ненаписанным.

Титр: «ШЛО ВРЕМЯ».

В 2001 году я заканчивал диссертацию и преподавал в школе. Первое занятие мне нравилось, второе казалось омерзительным. Просматривая книги, которые давно не покидали полки, я обнаружил, что в томике русских мемуаров лежит закладка: распечатанный на машинке план романа (черновики первой главы затерялись безвозвратно). Вздохнул — жаль, что не сложилось, — и поставил книгу на место. Незадолго до этого я с восхищением прочитал «Путешествие дилетантов», оценил ироничную стилизацию и подумал: вот мне бы… хоть что-то подобное…

Титр: «КАК ВДРУГ».

Как вдруг в марте меня направили на городской конкурс художественной самодеятельности учителей; я читал Бродского.

Слышишь ли, слышишь ли ты в роще детское пение,
над сумеречными деревьями звенящие, звенящие голоса,
в сумеречном воздухе пропадающие, затихающие постепенно,
в сумеречном воздухе исчезающие небеса?..

Волхвы забудут адрес твой.
Не будет звезд над головой.
И только ветра сиплый вой
расслышишь ты, как встарь…

Из прочих участников запомнились:

демонического вида молодой человек в черной хламиде до пят; он огласил вирши собственного сочинения о безусловном превосходстве славянского язычества над заемным христианством, сопровождая декламацию сатанинским хохотом;

моя бывшая соученица, наизусть прочитавшая длинный рассказ Григора Тютюнника «Три зозулі з поклоном», да так, что сердце щемило, — а жюри всё время шипело, что она превышает регламент;

некий театрально одаренный юноша, который на подобных конкурсах из года в год разыгрывает в лицах «Зачаровану Десну» Довженко — но, надо сказать, разыгрывает блестяще и каждый раз новый эпизод.

В целом мероприятие было довольно скучным, и от нечего делать я принялся вертеть в голове план «Аленина». Всё получалось складно, вот только я никак не мог сообразить, какое же предательство Алексей должен совершить в финале (а то, что именно предательство, мне было ясно с самого начала).

Палашка.

В первоначальном плане она существовала где-то на третьем плане — Алексей и словом с нею не должен был обмолвиться: так, вожделел на расстоянии.

Палашка. Да, конечно.

Я увидел повесть от начала до конца и понял, что смогу ее написать.

Это оказалось не так-то просто — и дело не только в том, что пришлось зарыться в труды по истории и теории живописи, книги о русском XVIII веке, о Фонвизине, о быте и традициях русского дворянства, о старом Петербурге, об интерьере помещичьей усадьбы. Сложнее всего было найти нужную интонацию и «точные слова» — не обязательно соответствующие изображаемому периоду, но незатертые, не вполне привычные, а то и вовсе незнакомые. В первые месяцы работы я не закрывал файл со словарем Даля, всё время подыскивая синонимы и примеряя оттенки значений.

Некоторые критики навесили на повесть ярлык «стилизация под XVIII век» и успокоились — значит, попались в мою ловушку. К подлинному языку XVIII века «Аленин» почти не имеет отношения, да и не стилизация это вовсе, а игра в стилизацию: автор XXI века смотрит на XVIII-й через призму пушкинского XIX-го. Эпиграф — подсказка для тех, кто хорошо помнит русскую литературу: ведь не из «Недоросля» эти слова, но из «Капитанской дочки», в которой пьеса Фонвизина процитирована неточно. Анахронизмы, начинающиеся с первых же страниц, тоже должны бы навести на мысль… Впрочем, довольно. Добрых две сотни скрытых цитат, разбросанных в повести, полностью не опознал никто, и они остаются моей личной утехой. Некоторые читатели поверили, что Палашка действительно украла серьги.

Первые главы, несмотря на все трудности, шли живо и весело, а центральные, напротив, тяжело. Летом я отложил текст примерно на месяц, чтобы разобраться в топографии екатерининского Петербурга, тогдашних модах и нравах, — но и после этого не мог написать ни слова, покуда не прочел в одной из биографий Фонвизина, что дом писателя был богат картинами и зеркалами… Я уже говорил, что не умею выдумывать, а только отяжеляю реальные детали собственными смыслами.

Отклонений от первоначального плана семилетней давности оказалось довольно много. Конечно, добавились новые эпизоды, семейство Алениных-Волконских стало вовсе не похоже на Простаковых-Скотининыхя-то сперва был солидарен с фон Визеным!), многие сцены, уместные в романе, не вошли в повесть, — а до сих пор жаль и Лизоньку Волконскую, трезвомыслящую на грани цинизма, и мужика Фоканыча, который говорил бы исключительно «пословицами русского народа» и поучениями Льва Толстого.

Попугай (2001)

Когда Сергей Дяченко отстранился от руководства «Третьей Силой», и мастерская оказалась в свободном плавании (функции спикера волей-неволей взял на себя я), одна из участниц предложила ввести «домашние задания» — упражнения на отработку писательской техники; в Киево-Могилянской Академии это, говорят, постоянная практика.

Одним из самых плодотворных заданий оказалось это: вариация на тему стихотворения Гумилева «Попугай». Откликнулись почти все, и почти у всех получилось нечто сюрреалистическое. Я решил скрестить фолкнеровский поток сознания — Бенджи Компсон регистрирует явления мира, но не понимает их связи — со стандартной фэнтезийной атрибутикой. Эта миниатюра — один из возможных ответов на загадку, поставленную поэтом: какая же тайна некрасива и почему об этом невозможно забыть?

Лежачие записки Пиквикского клуба (2000)

Домашнее задание на тему «Описание природы». Придумывать ничего не пришлось — я разве что совместил два огорода, но это не в счет. Название села — Большая Буромка, а по-украински — Велика Буримка. Местные жители уверены, что село стоит на месте древнерусского города Рима, или Римова, упомянутого в «Слове о полку Игореве». Римов уничтожили половцы, и новое, козацкое поселение стало именоваться «Був Римів», отсюда — «Буримка». Грушевский во втором томе «Історії України-Руси» отрицает это, Махновец в указателе к «Літопису руському» принимает гипотезу. Я, естественно, на стороне Махновца.

Рассказ оказался пророческим: больше в Буримке я не был, а теперь и хата, верно, разрушилась.

Глеб (1998)

Еще одно «домашнее» задание, хронологически — первое. Тема, заявленная в условии — «раскрыть характер человека, описав его путь на работу».

Комикс о Глебе не вымышлен, он действительно висел в середине 1980-х годов перед дверями зубоврачебного кабинета в поликлинике на ул. Цитадельной. Фраза «Глеб повеселел» стала частью семейного фольклора (в смысле «Рано радуешься!»).

Зеркало (2000)

Завершает цикл еще одно стихотворение, пришедшее во сне: тихое отчаянье, а заодно и предостережение критикам.

Ноябрь 2004

1 В пер. Г.Кружкова — «На раздевание возлюбленной».

2 Безусловная выдумка: когда «Недоросль» был представлен публике, Оленин уже давно учился в Европе.