Михаил Назаренко — Старый мимоид
head
Филология
Philologia
Главная · Карта. Поиск · Параллельный корпус переводов «Слова о полку Игореве» · Поэтика Аристотеля · Personalia ·
· Семинар «Третье литературоведение» · «Диалог. Карнавал. Хронотоп» · Филологическая библиотека · Евразийские первоисточники ·
· «Назировский архив» · Лента филологических новостей · Аккадизатор · Транслитер · TeX · О слове «Невменандр» ·
Филология. Лингвистика. Литературоведение
Михаил Назаренко

Михаил Назаренко — Старый мимоид

Реальность фантастики. — 2006. — № 6. — С. 165–171.


27 марта 2006 года умер Станислав Лем.

Время некрологов уже прошло, время осмысления… логика фразы подсказывает: «еще не настало», но это не так. Завершив свой литературный — но не творческий! — путь двадцать лет назад романом «Фиаско», Лем с тех пор напечатал всего три рассказа (и сотни статей и эссе). По крайней мере одна ипостась Лема предстала перед нами завершенной — но прочитанной ли? В 2005 году в Польше вышел последний, 33-й том собрания сочинений писателя; в начале этого года был наконец-то опубликован по-русски последний не известный нам трактат Лема «Философия случая».

Беда в том, что многие из важнейших книг Лема пришли к нам не вовремя. Многие ли в перестроечном 1989-м обратили внимание на «Расследование»? В 1994-м — на первое полное издание «Гласа Господа», а в 1995-м — на «Абсолютную пустоту» и «Больницу Преображения» в «текстовском» собрании сочинений? У многих ли хватит терпения на сотни и сотни страниц философских работ Лема?

А ведь прочитать — мало. Нужно понять.

Я, конечно, не могу претендовать на полное понимание книг Станислава Лема. Лем — это Солярис, о котором можно написать (и написано, и будет написано) сотни книг, но сколько-нибудь приблизиться к нему можно только через личный опыт. Впрочем, и тогда останется зазор: невозможность полного понимания другого — одна из констант лемовской вселенной. Перефразируя Снаута: нам нужны другие миры, но каждый раз мы видим только зеркало.

Как известно, Филип Дик однажды сообщил в ФБР о своих подозрениях: Лема вообще не существует, это группа авторов, подрывающих американскую НФ. Прославленный параноик не так уж заблуждался: польский писатель не только многообразен, он еще и многолик. Он — аноним, пишущий предисловие к сборнику рецензий на несуществующие книги (и довольно едко критикующий его автора — С. Лема). Журналист, допрашивающий прославленного фантаста, в «автоинтервью». Ребенок, чьими глазами мы видим довоенный Львов в автобиографическом «Высоком Замке». Множество подставных фигур, которые возникают между писателем и читателем: профессор Хогарт в «Гласе Господа», Голем XIV в одноименной книге, энцианские философы в «Осмотре на месте». И наконец — LEM, сиречь Lunar Excursion Module (Лунный Исследовательский Модуль), которому приписывается создание «Звездных дневников Ийона Тихого».

Для чего писателю нужен такой набор масок? Один из возможных ответов дан всё в той же рецензии на рецензии: «Неужто Лем рассчитывал, что его уловка останется незамеченной? Она чрезвычайно проста: со смехом выкрикивать то, о чем всерьез и прошептать-то не хватит духу». Или не со смехом, но от чужого — или, во всяком случае, не вполне своего лица. Лем, подобно героям Достоевского, всегда оставляет для себя «лазейку», благодаря которой любое утверждение о мире и человеческой природе в любой момент может превратиться в гипотезу, а на каждый тезис найдется антитезис. Постулат о том, что «другим [людям] можно помогать меньшим количеством способов, нежели вредить, ибо такова природа вещей» («Одна минута»), в «Осмотре на месте» оказывается одним из постулатов «онтомизии» — философского течения планеты Энция, и в таком качестве обсуждается и опровергается (при том что «Осмотр» написан раньше). Позиция Лема сложнее, чем любое из утверждений его героев — и даже чем мнения самого «Станислава Лема» как автора «Суммы технологии» и «Философии случая». Именно в этом лежат корни конфликта между Лемом и Тарковским. Дело даже не в том, что режиссер слишком много внимания уделил Земле и личной жизни Криса Кельвина. Один из центральных постулатов фильма — слова Снаута, которые я вспоминал выше: «Не ищем [мы] никого, кроме людей. Не нужно нам других миров. Нам нужно зеркало». Точка зрения Лема включает снаутовскую, но шире ее; точка же зрения Тарковского есть предельное усложнение, но не расширение.

«…Имеется три типа драконов: нулевые, мнимые и отрицательные. Все они, как было сказано, не существуют, однако каждый тип — на свой особый манер». В противоположность драконам, реальность Станислава Лема (LEM’a) сомнению не подвергал никто, кроме Филипа Дика. Однако обличий у Лема, как и у драконов «Кибериады», три: Писатель, Фантаст, Философ. Выскажу ересь: эти трое чаще мешали друг другу, чем помогали. Едва ли не в каждой книге преобладает то один, то другой — и, может быть, только «Солярис» совершенно гармоничен.

Чтобы точно сказать, кем был Лем-писатель, нужно сначала определить границы понятия «литература», а это невозможно. В любом случае, понятно, что «Эдем» и «Солярис», «Рассказы о пилоте Пирксе» и «Рукопись, найденная в ванне», «Высокий Замок» и «Звездные дневники», «Расследование» и «Маска» выполняют не просто различные, но несоотносимые задачи. Они существуют в различных системах координат — и могут быть оценены только в этих системах. Вопрос о том, нужно ли было ставить конкретную задачу — например, лишать астронавтов из «Эдема» индивидуальностей и даже имен, — смысла не имеет, потому что мы опять придем к проблеме, что дозволено в литературе, а что нет. И если я как читатель полагаю, что «Эдем» и «Непобедимый» написаны плохо, а «Солярис» и «Пиркс» блестяще, это не мешает мне видеть: каждая книга следует именно той цели, которую поставил автор.

Как истинный врач, Лем ставил эксперименты на себе — вернее, на своих книгах, что для любого писателя одно и то же. Лем-беллетрист — прежде всего мастер символов и атмосферы действия. Его лучшие повести и романы — развернутые метафоры человеческого существования. Не социальные аллегории, не модели, а именно метафоры, которые — разумеется! — могут быть поняты каждым читателем по-своему. «Солярис» не моделирует ситуацию Контакта — роман говорит (в частности) о столкновении человека с Непознанным. Та же посылка — встреча человечества с инопланетным Разумом — дает в «Гласе Господа» и «Фиаско» совершенно другие результаты, художественные и философские, в первую очередь; потому что в этих книгах иными оказываются не сюжеты, а метафоры. Стремление выйти за пределы эмпирики заметно уже в первом романе Лема «Больница Преображения» (1948). Да, это реалистический роман об оккупации Польши нацистами, но достаточно прочитать чудовищно страшные описания трепанации черепа или ночи перед приходом немцев — и станет очевидно, что уже в этой ранней вещи «заброшенность» человека в мир интересует писателя гораздо больше, чем конкретные (и подробнейше воссозданные) исторические обстоятельства.

В лучших «беллетристических» произведениях писателя — начиная с «Больницы» — первичны общее настроение, атмосфера, эмоции. Известно, что Лем прибыл на Солярис вместе с Кельвином, не подозревая, что творится на станции. Космолеты в рассказах о «Пирксе» — особенно в «Терминусе» — аналоги готических замков, в которых может случиться всё самое страшное и непонятное. Рациональное объяснение может быть дано и будет дано — но оно встречается и во многих готических романах. Любопытно, что еще одну готическую сказку, повесть «Маска», Лем написал словно против воли — слишком противоречил его представлениям о том, какой должна быть НФ, мир повести, в котором фэнтезийное средневековье прекрасно сочетается с чудесами кибернетики. Но другой мир в «Маске» невозможен — и Лем-теоретик подчинился Лему-писателю.

На атмосферу работает и культурный контекст, который зачастую требует подробных — и никем у нас пока что не написанных — комментариев. Иногда аллюзии лежат на поверхности, иногда не вполне очевидны. О связи «Соляриса» с прозой экзистенциалистов говорилось не раз; «Бирнамский лес» на Титане и «благовещение» космического аппарата «Гавриил» в «Фиаско» требуют элементарного культурного багажа. Но многочисленные незакавыченные цитаты из сочинений философов и кибернетиков в устах Голема XIV, полагаю, очевидны не для всех читателей (включая автора этих строк). А кто такой «итальянский еретик», чей афоризм приводится в «Фиаско» — «Из-за преизбытка добродетелей побеждают силы ада»? Умберто Эко: название последней главы «Имени розы».1

Читательская проблема еще и в том, что «культурный контекст» у Лема всегда общекультурный, а не только гуманитарный, как мы привыкли. Для «Соляриса» равно важны Фрейд и Винер. Многие тезисы «Гласа Господа» представлены в романе как доказанные теории, но как отличить общепризнанный научный факт от гипотезы самого Лема?

Это говорит о том, что Лем создавал нечто большее, чем книги: создавал читателя. Любая книга явно или неявно содержит инструкцию правильного чтения, которую Эко называет Идеальным Читателем. Читатель же реальный должен осознать эту инструкцию и прочесть книгу в содружестве с автором (что вовсе не означает, будто существует только один правильный способ прочтения — скорее, его пределы).

Идеальный Читатель Лема обладает не только огромным запасом знаний, но и особым эстетическим чутьем. Для чего необходимо подробнейшее изложение теорий соляристики? для чего — описание «чудовищ», порождаемых Океаном, симметриад и асимметриад, долгуш и мимоидов? То, что перед нами не жюль-верновская фантастика и даже не тренинг воображения, — очевидно; то, что такие фрагменты лежат за пределами «обычной литературы» — очевидно не менее. Лем переводит на язык фантастики «внешние» по отношению к ней дисциплины: соляристика — аналог теологии (что в романе сказано прямо), кульминационное описание «чудовищ» поразительно напоминает анализ архитектурных форм в «Закате Европы» Шпенглера — книге, которую Лем, несомненно, читал. Эстетике математического сознания посвящены страницы «Гласа Господа». Да, это новая эстетика — и то, что она заключена в привычную форму НФ, помешало многим читателям ее разглядеть. Одни и те же приемы, одни и те же описания у Лема («Фиаско») и, скажем, у Кларка («Свидание с Рамой») выполняют принципиально различные функции.

Лем более радикален, чем Стругацкие: те решали все задачи и ставили все проблемы в рамках литературы, более того — сами задачи были не в последнюю очередь литературными. Лем попытался превратить литературу, беллетристику в научный инструментарий — то есть придал ей функции, которые традиционно считаются «внелитературными». Инструментарий познания должен быть максимально адекватен объекту познания — Вселенной. В этом — основная причина претензий Лема к современной фантастике и шире — к современной литературе, которая фальсифицирует изображаемое. Сводя то, что выходит за рамки обыденных представлений, к привычным штампам, сюжетным схемам, условным жанрам, фантастика создает иллюзию понимания, ложную, но комфортабельную картину мира. Объектами критики Лема становятся не только расхожая американская НФ, но и «Доктор Фаустус» Томаса Манна: «фаустианская» модель не может описать трагедию Второй мировой войны. В основе «Осмотра на месте» — полемика с моделью философа Карла Поппера, который противопоставил «открытое» и «закрытое» (демократическое и тоталитарное) общества: жесткая бинарная модель, по Лему, не может быть верной. Неудивительно, что в «Гласе Господа» вся мировая культура предстает результатом неверного самопознания, причем не последняя роль в этом принадлежит философии: «История человеческого познания — это ряд, имеющий в пределе бесконечность, а философия пытается до этого предела добраться одним прыжком, коротким замыканием, дающим уверенность в совершенном и непоколебимом знании».

Противопоставить этой глобальной фальсификации (тем более опасной, что неосознанной) можно только систему, которая не будет уступать в сложности «нашей» реальности. Отсюда — бесконечные попытки изображения чужих, других культур, продуманных до мелочей.

«Лицам, которые с большей или меньшей язвительностью упрекают меня в том, что я затрудняю понимание моих воспоминаний и дневников, выдумывая неологизмы, настоятельно рекомендую провести несложный эксперимент, который уяснит им неизбежность этого, — с некоторым раздражением замечает Ийон Тихий. — Пусть такой критик попробует описать один день своей жизни в крупной земной метрополии, не выходя за пределы словарей, изданных до XVIII столетия. Тех, кто не хочет произвести подобный опыт, я попросил бы не брать в руки моих сочинений».

Другими словами — вы предупреждены.

Именно в создании удивительного, небывалого, непредставимого проявился в полной мере талант Лема-фантаста. Талант прежде всего языковой — ведь где, кроме как в языке, существуют сепульки и баблохи, загроботы и мокрынычи, упокойни и автогулёны? Неудивительно, что «Кибериада» и «Звездные дневники» разошлись на цитаты: точность, яркость и абсурдность в них неразделимы. Из любимого: "Мундиры, кукла, зеленый шарабан, а также опилки, возвращенные минута в минуту конструкторами, подверглись исследованию под электронным микроскопом. Однако ничего, кроме маленькой бирки со словами «Это мы, опилки», найденной в опилках, обнаружено не было". — Несколько лет назад сакраментальная фраза «Это мы, опилки» стала эпиграфом к реалистическому роману о провинциальном учителе («Географ глобус пропил» А. Иванова), поскольку контексты, к которым можно приложить то или иное изречение Лема, бесконечны.

От неологизмов писатель и читатель движутся к умопостижимым объектам, от объектов — к системе, которую они образуют. Лем не останавливается до тех пор, пока из предпосылки, «семантического поля» или словарного гнезда не будут извлечены все возможные следствия. В результате — немалые объемы текстов превращаются в игру словами и понятиями, игру, которую можно было бы назвать самоценной. Стихия языкового воображения словно не отпускает писателя, а читатель уподобляется тому разбойнику из «Кибериады», которого Демон Второго Рода завалил всей сущей информацией, включая рифмы к слову «капустушка». Перечни, периоды, сложные конструкции и бесконечные детали становятся у Лема совершенно раблезианскими. В «Двадцать первом путешествии Ийона Тихого» контрапунктом проходят серьезнейшие размышления о теологии и буффонадные описания генетических усовершенствований обитателей некой планеты; обе линии связаны между собой, но фарс и философия не дополняют, а ослабляют друг друга. Удачная или нет, языковая игра в книгах Лема всегда — способ выхода за пределы привычного. А это для писателя имеет первостепенную важность.

Многие принципы Лема близки к постмодернистским, но есть, по крайней мере, одно фундаментальное отличие. Постмодернизм, а если конкретно, то Борхес, которого Лем глубоко уважал (хотя постоянные сравнения с великим аргентинцем его раздражали), рассматривает культуру как нечто законченное (всё уже записано в книгах Вавилонской библиотеки), Лем же пытался выйти за рамки познанного — собственно, за пределы человеческого опыта, опыта человеческой культуры вообще.

Одна из главных тем «Гласа Господа»: в рамках нынешней парадигмы познания человек не может познать мир и самого себя; более того — ведет цивилизацию к самоуничтожению. Нам трудно принять мысль, что культура, в которой мы существуем (даже наднациональная), — не единственно возможная. Вернее, все мы это знаем, но немногие ощущают. Из этого, между прочим, следует еще один довод против философии: "Разве, формулируя тезисы о категорических императивах или об отношении мышления к восприятию, [философы] начинали добросовестно расспрашивать бесчисленных представителей человеческого рода? — иронизирует повествователь «Гласа Господа». — Да нет же — они спрашивали себя и только себя, раз за разом короновали собственную персону, выдавая ее за образец человека разумного. Именно это возмущало меня и мешало читать даже самые глубокие философские сочинения: не успев открыть книгу, я натыкался на вещи, очевидные для автора, но не для меня; с этой минуты он обращался только к себе самому, рассказывал лишь о себе, на себя самого ссылался, а значит, утрачивал право высказывать суждения, истинные для меня и тем более — для всех остальных двуногих, населяющих вашу планету".

Лем, вероятно, согласился бы с выводом Мишеля Фуко: «Если какое-нибудь событие, возможность которого мы можем лишь предчувствовать, не зная пока ни его облика, ни того, что оно в себе таит, разрушит [современные структуры мышления], как разрушена была на исходе XVIII века почва классического мышления, тогда — можно поручиться — человек исчезнет, как исчезает лицо, начертанное на прибрежном песке».

Лем — аналитик во всем. И герои его книг, и повествователь «Высокого Замка» пытаются, зачастую с болью, понять причины своих поступков, логику своего мышления, логику самой культуры, в которой они существуют. При этом они доходят до последних пределов. Девиантное поведение человека выводится в «Гласе Господа» из постулатов теории информации. Холокост оказывается механизмом возвращения смерти в западную культуру («Провокация»). Основы культуры и этики оказываются напрямую связаны с устройством мочеполовой системы человека; эта тема слишком часто возникает в книгах Лема, чтобы быть случайной — биологический редукционизм есть принципиальная позиция, а не досужая игра ума.

И еще один предел лемовской аналитики — «последние вопросы», ответы на которые дать, оставаясь в рамках последовательного рационализма, невозможно: проблема причинно-следственных связей и свободы воли, центральная в «Маске»; познаваемость мира (опять-таки — исходя из нынешних гносеологических принципов); разница между непознанным («Среди звезд нас ждет Неизвестное», как сказано в предисловии к «Солярису») и непознаваемым.

В принципе познаваем даже Глас Господа — нейтринное послание, сошедшее с небес… если это действительно послание. Случай, или теория вероятности, создают всё, от цепочки случайных фактов, которые кажутся злым умыслом («Насморк»), до вселенной («О невозможности жизни; О невозможности прогнозирования»). Болезненно-важный для Лема вопрос: есть ли в мире система и порядок, или же он представляет собой набор хаотических элементов, которые человек сам организует в систему, потому что иначе не может. А если порядок существует, то может ли человек его понять? Более того: сверхпорядок оказывается обратной стороной случая, неотличимой от него. В романе «Рукопись, найденная в ванне» и псевдорецензии «Корпорация „Бытие“ сама реальность предстает результатом заговора, а в „Новой космогонии“ законы природы оказываются аспектом Большой Игры сверхцивилизаций. Неразличимость Космоса и Хаоса — тема одного из ранних (и лучших) романов Лема, „Расследование“: это детектив без преступника и преступления. „Может, и Бог существует время от времени?“ — спрашивает полицейский инспектор и слышит в ответ: „Возможно. А периоды его отсутствия весьма продолжительны, не правда ли?“

Лем, подобно Джойсу, — человек посткатолического сознания. Веры (уже) нет, но проблемы, категории, способ мышления — те же. Лем, если вспомнить афоризм Бродского, „не верит, но тоже в Бога“. Отсюда — постоянное присутствие в его вселенной „первородного греха“ (изначального несовершенства бытия). Отсюда — стремление к трансцендентному и постоянная его „материализация“: несовершенный „бог-младенец“ Солярис; послание со звезд, проект по расшифровке которого именуется „Glos Pana“, что означает не только „Глас Господа“, но и „His Master’s Voice“ — марку грампластинок (этикетка: собака слушает „голос хозяина“).

Возможно ли дотянуться до богоподобного Соляриса, если мы не можем найти контакт даже с человеком — не человеком вообще, а с нашим ближним? Книги Лема с конца 1960-х годов пронизывает поистине свифтовский скепсис. Пилота Пиркса его творец провел от успешно преодолеваемых „испытаний“ к неизбежности-»ананке" и конечному «фиаско». Киберконструктор Трурль математически доказал невозможность существования мира («— А как же, однако, всё это? Мир-то существует… — Что ж, таков уж этот мир… Я-то имел в виду совершенный…»). Статистика «одной минуты человечества» свидетельствует, что способов причинения страданий существует гораздо больше, чем способов совершения добра. (А то, что стремление к разрушению заложено в человеке изначально, доказывают на своем примере рассказчики «Высокого Замка» и «Гласа Господа».)

И всё же: хотя футурологи на своем конгрессе зачитывают номера тезисов и приходят к выводу, что «кругом 22» («окончательная катастрофа»), последние слова повести — «неизведанное грядущее».

То грядущее, к «жестоким чудесам» которого нас пытался подготовить Станислав Лем, «разочаровавшийся, но не отчаявшийся окончательно усовершенствователь мира».

— Откуда ты взял идею несовершенного Бога? — спросил вдруг Снаут, не отводя глаз от залитой светом пустыни.

— Не знаю. Она мне показалась глубоко верной. Это единственный Бог, в которого я мог бы поверить. Его мука — не искупление, она никого не избавляет, ничему не служит, она просто есть.

— Мимоид…- сказал совсем тихо, изменившимся голосом Снаут.

— Что ты сказал? Да, да. Я заметил его еще раньше. Совсем старый.


1 Сопоставление творчества Лема и Эко — тема особая, сложная и благодатная. Параллелей немало: от своеобразного сочетания научного и художественного начал до эстетико-философского контекста. «Имени розы» посвящено несколько разделов «Философии случая».