Михаил Назаренко

Михаил Назаренко — Альбом С.И.Пономарева «Киев в русской поэзии»

Лiтературознавчi студiї. — Вип. 7. — К.: Видавничий Дiм Дмитра Бураго, 2004. — С. 212–225.

В 1878 году в Киеве увидела свет книга под названием «Киев в русской поэзии» с обманчивым подзаголовком «Альбом» — обманчивым потому, что сборник представляет собой не роскошное иллюстрированное издание, но карманного формата книжечку, иллюстраций лишенную вовсе. Составитель, пожелавший остаться неизвестным, так объяснил в предисловии выбор, казалось бы, неподходящего слова: «Настоящим сборником издатель желал представить киевлянам альбом, в котором русские поэты, в разное время, записали свои впечатления от Киева и Днепра […]. Издание, дышущее „добрым старым временем“, просит себе благосклонного внимания […]» [7, VII. Далее указываем только номер страницы]. Итак, перед нами своего рода попытка возродить жанр салонного альбома как органичного целого (жанр, в 1870-е годы хотя и отошедший на периферию, но отнюдь не исчезнувший вовсе).

До сих пор, насколько нам известно, альбом «Киев в русской поэзии» еще не становился предметом научного изучения, за исключением статьи И.Булкиной «Антологія як нагода» [2], в которой сборник этот бегло рассматривается в одном ряду с новейшими антологиями типа «100 русских поэтов о Киеве» (2001 г.).

Для киевской культуры крайне характерно, что забыт вскоре оказался не только сам сборник, но и тексты, в него входящие. Так, почти через полвека для Г.Федотова самоочевидным представляется «поразительный факт: новая русская литература прошла совершенно мимо Киева. Ничего, кроме „Печерских антиков“ [Лескова] да слабого стихотворения Хомякова» [22, 490].

Сборник состоит из двух «отделов» — «Киев и его святыни» и «Днепр и окрестности», плюс приложения. Всего в книгу входят 38 поэтических текстов (в том числе 9 стихотворений самого составителя — известного библиографа и литературоведа Степана Ивановича Пономарева, укрывшегося за инициалами «С.П.»), 4 прозаических фрагмента, пословицы, поговорки и краткая библиография, в которой освещены «только литературные сочинения, более или менее прикосновенные к Киеву и Днепру» (112, курсив автора).

Даже беглый взгляд на титульный лист и перечень текстов позволяет говорить об альбоме С.Пономарева как о явлении пограничном.

Во-первых, он — как и сам Киев — стоит на пересечении русской и украинской культур. Парадоксально уже включение в сборник «Киев в русской поэзии» прозаических текстов Е.Гребенки и И.Нечуя-Левицкого, причем второй написан на чистейшем украинском языке. Упомянем также стихотворения из сборника Н.Маркевича «Украинские мелодии».

Во-вторых и в главных, альбом был опубликован в период возникновения или, точнее сказать, фиксации нового образа Киева. Всего несколько лет — и «старое доброе время» будет освещено совсем другим светом: в поэзии — начиная со Случевского и Анненского, в прозе — с «Хмар» Нечуя-Левицкого (1874), процитированных в альбоме, с «Печерских антиков» Лескова (1883) и «Киевских типов» Куприна (1896). Различие между двумя Киевами, прежним и новым, интуитивно ощущается каждым, кто читает книгу Пономарева (или современные ей путеводители и справочники) и сопоставляет встающую с ее страниц картину с собственным опытом эстетического восприятия города — как реального, так и литературного.

Каков же образ Киева, представленный в антологии, и чем он отличается от сложившегося в последующие десятилетия? Мы попытаемся ответить на этот вопрос.1

Прежде всего — замечание методологическое. Понятие «городского текста» девальвировалось в науке за последние десятилетия — во многом потому, что вышло за рамки, указанные В.Топоровым в его классической работе о Петербурге [21]. Напомним, что свидетельством существования «петербургского текста», по Топорову, является «семантическая связность» [21, 279] всех его элементов, подтверждаемая «способами языкового кодирования» [21, 313], то есть устойчивыми субъектами, предикатами, адъективными и адвербиальными конструкциями. При этом, указывает исследователь, «единство описаний Петербурга в Петербургском тексте не исчерпывается исключительно климатическими, топографическими, пейзажно-ландшафтными, этнографически-бытовыми и культурными характеристиками города (в отличие, напр., от описаний Москвы от Карамзина до Андрея Белого, не образующих, однако, особого „московского“ текста русской литературы)» [21, 278].

В то время как Топоров отрицает существование «московского текста», современные исследователи склонны подвергать сомнению и существование текста «петербургского» («гениальная ошибка, которая привела к созданию спекулятивного понятийного аппарата», — А.Раппопорт, в сетевой дискуссии2), объявляя его то ли неправомерной абстракцией, то ли общим местом, поскольку каждый город обладает своим «текстом».

Что же касается «киевского текста», то, признаем мы его бытие в русской и украинской культурах или нет, очевидно, что по ряду признаков комплекс «киевских текстов» (употребляем множественное число, чтобы подчеркнуть их разнородность) ближе к московской, чем к петербургской традиции.3 Темы святости, древности, провинциальности, «домашности», «обжитости» и, с другой стороны, некоторой «зловещести» возникают при описании Киева и Москвы вновь и вновь (неудивительно, что следующий «альбом» Пономарева назывался «Москва в родной поэзии»). В фольклоре образы «русского Иерусалима» и «Третьего Рима» могут сливаться: свидетельство тому записанные В.Далем пословицы «Москва всем городам мать» и двоякое изречение — «Не только звону, что в Москве (что в Киеве)» [16, 258–259].3 Отвлечемся от исторических корней такого взаимопроникновения (претензии Москвы на киевское наследство, культурное самоощущение бывших столиц и др.) — сама возможность диффузии говорит о многом, а то, что киевские тексты создаются в рамках двух культур (или двойной культуры), свидетельствует о сложности и, пожалуй, зыбкости образа города.

Сборник Пономарева стремится быть однородным — далее мы увидим, каким путем и какой ценой однородность достигается, — но объект изображения естественно предопределяет и способ видения. Поэтому, с одной стороны, какие-то устойчивые черты образа Киева или даже киевского мифа XIX века легко вычленимы из текстов, вошедших в антологию, а с другой — за текстами этими стоит иной Киев, актуализированный в культуре рубежа веков и ХХ века. Это неявное напряжение мы и попробуем проследить.

Прежде всего бросается в глаза традиционность и даже «официальность» образа Киева, представленного в альбоме. Название его первого раздела — «Киев и его святыни» — прямо отсылает к целому ряду однотипных текстов. а именно — путеводителей, во главе которых стоит знаменитое сочинение А.Муравьева «Киев и его святыня» (1861). Ср. также: «Киев, его святыня, древности, достопамятности и сведения, необходимые для его почитателей и путешественников» Н.Сементовского (1864), «Киев, его святыня и достопримечательности» С.Петровского (1907) и мн.др. Немаловажно, однако, что книга Пономарева не содержит двух цитат, бывших в то время едва ли не столь же обязательными в популярных сочинениях о Киеве, как в позднейшее время — цитаты из классиков марксизма-ленинизма.

«КИЕВ — колыбель святой веры наших предков, вместе с сим, первый свидетель их гражданской самобытности (Указ Николая I правит. сенату 8 ноября 1833 г. об учреж. в Киеве университета.)

КИЕВ — ИЕРУСАЛИМ ЗЕМЛИ РУССКОЙ (Рескр. Александра II киевскому митрополиту, 26 августа 1856 г.)» [17, 1; ср. 6, 1–2].

В отказе Пономарева приводить державные формулировки ни в коем случае не следует усматривать фронду — скорее, историзм мышления. В текстах, приведенных составителем, первая мысль (о значении Киева в русской истории) варьируется многократно и вполне независимо от Николая I. Что же касается отождествления «Киев-Иерусалим», которое нигде в книге не эксплицируется, то оно, по замечанию М.Максимовича, имеет многовековую историю: Киев «у Малороссиян XVII века4 назывался Русским И[е]русалимом (у святителя Димитрия [Ростовского,] гетмана Самойловича и других)» [9, 57] (сводку данных, главным образом XIX — начала ХХ века, см.: [13, 271–277]). Эта же параллель, разумеется, попала и на страницы книги Пономарева «Иерусалим и Палестина в русской литературе, науке, живописи и переводах», на два года предшествовавшей альбому [14, XVII].

Связь образа Киева, как он предстает на страницах книги Пономарева, с Киевом, изображенным в путеводителях, лежит глубже: в настойчиво повторяющихся мотивах (о чем далее) и в самом способе взаимодействия текстов с читателем. Приведем одну некраткую и весьма характерную цитату: Лавра «есть живой свидетель священной русской старины. Войди же в нее, благочестивый богомолец, и посмотри и поучись, как жили, как угождали Богу, как спасались в старину русские люди! Тут ты увидишь истинное старо-русское уставное богослужение. Тут услышишь ты и те напевы, какими славили Бога, Пресвятую Богородицу и святы угодников старые русские люди почти за тысячу лет до нас, — те самые русские люди, которые сами потом делались угодниками Божиими. Тут, в пещерах, сохранившихся неизменными в течении веков, ты увидишь своими глазами то, как жили русские люди за тысячу лет, где они молились, как спасались, постились, трапезовали, работали!» («Путеводитель при обозрении святынь и достопримечательностей Киево-Печерской Лавры и г. Киева» прот. Ф.Титова [20, 9]),

Оставим пока в стороне идеологическую нагрузку фрагмента и обратим внимание на предельно личный тон разговора с читателем (на «ты»), тон не справочника, а проповеди. Читателя не приглашают, но настойчиво влекут в «главнейшую святыню Киева, истинную жемчужину в славном историческом венце матери городов русских» [20, 5], как сказано в другом месте того же путеводителя. Подразумевается, естественно, и ответное действие, встречный шаг. В этом смысле показательна книга Муравьева «Киев и его святыня», представляющая собой соединение полуофициального путеводителя с автобиографическими путевыми заметками: вряд ли можно найти еще хоть один справочник по Киеву, который открывается описанием бури на Днепре! Киев как бы провоцирует интимность переживаний и передачи этих переживаний (вплоть до Маяковского: «Лапы елок, лапы-лапушки…»).

Титов вряд ли ориентировался при написании своей книги на альбом Пономарева, поэтому можно утверждать, что на самом деле эти сочинения просто представляют одну и ту же традицию. Сравним: «Дай руку, путник богомольный, / И с доброй верой, тишиной, / Взойдем в Собор первопрестольный, / Старейший храм земли родной» (33), «Остановись в толпе шумящей, / О ближний мой! остановись» (37) — оба стихотворения, посвященные Софии, принадлежат самому Пономареву. Тексты, менее церковно ориентированные, содержат — и в избытке — своего рода инверсию этого риторического приема: вместо обращения Киева к человеку (а по сути именно глас Киева и Лавры представляют церковные и околоцерковные авторы) — обращение человека к Киеву. Снова и снова мы встречаем в альбоме довольно-таки однотипные приветствия: «Здравствуй, старец величавый! / Здравствуй, труженик святой!.. / Здравствуй!… и чело мое никнет над гробницами…» (В.Бенедиктов, 6, 9), «Слава, Киев многовечный, / Русской славы колыбель» (А.Хомяков, 12) — оба стихотворения напечатаны в альманахе Максимовича «Киевлянин» (1840–41), — «Киев, Киев златоглавый, Пращур русских городов!» (П.Холмов, 16; влияние Хомякова несомненно), «Здравствуй, Днепр широкошумный, / Православия купель; Здравствуй, Киев, старец думный, Древней Руси колыбель!» (А.Башилов, 69). Здороваться можно только с тем, к кому ты пришел, и риторические обращения к Киеву только подчеркивают, что произносят их гости, чужаки. Ср. также у И.Козлова: «Как часто я душой к тебе летаю, / О светлый край, по сердцу мне родной!» (3) — «летаю» откуда-то издалека. У Н.Арбузова: «Я видел колыбель величия России; / Я видел синий Днепр; Я был на тех холмах…» (18) — тема «et in Arcadia ego» подразумевает туристский характер впечатлений. Взгляд «изнутри» скорее констатирует, нежели прославляет: вспомним «Чуден Днепр при тихой погоде» (71). В тексте Гребенки, однако, ничто, кроме притяжательного местоимения («Как ты красив, мой родной Киев!», 11) не указывает на украинскую точку зрения автора. Ср., впрочем, совершенно однотипный пассаж из повести А.Шаховского «Маруся, малороссийская Сафо»: «Ах, как хорош златоглавый Киев, древняя столица всей православной Руси!» и т.д. (цит. по: [1, 11]). Отметим в связи с этим, что монолог Гребенки ориентирован прежде всего на «внешнего» слушателя («Слышите ли, добрые люди, я вам говорю про Киев», 11).

Весь этот комплекс обращений и восхвалений свидетельствует о том, какую роль в создании киевского текста сыграли пришлецы (и в этом его сходство с текстом петербургским, который, до появления Блока, создавался едва ли не исключительно иммигрантами). Генетически все процитированные тексты восходят к путевым заметкам, посвященным Малороссии, которых было так много в начале XIX века (см. обзор у В.Сиповского); конечно, эссеистичность и частая ирония путешественников-прозаиков в стихах исчезает, но тематическая общность зачастую ощутима.

Даже для украинских писателей Киев — это прежде всего место, куда приходят: вспомним «Страшную месть» Гоголя и «Хмари» Нечуя-Левицкого, процитированные Пономаревым, а также «Кайдашеву сім’ю» того же Левицкого, «Варнака» Шевченко и последующие тексты до Пидмогильного включительно. (Есть, конечно, и исключения — к примеру, комедия «На Кожум’яках / За двома зайцями».)

Обратимся к тематике стихотворений.

Конечно же, идеологема «Киев — мать городов русских», или (что — то же) «Киев — начало русской государственности и религии», повторяется наиболее часто, наиболее настойчиво, и поэтому исследователи обращали внимание прежде всего на нее. Так, В.Сиповский, цитируя приведенные выше строки Башилова, отмечает, что поэт «чудово висловив почуття того спорідненого „історичного зв’язку“ з Києвом, що тоді палко відчували в Росії» [18, 22]. В связи с этим достаточно вспомнить, каким эпиграфом Пономарев предварил первый отдел сборника: «Кто убо не возлюбит Киевского княжения! понеже вся честь, и слава, и величество, и глава всем землям русским — Киев» (Русская Летопись) (1).

Киев, разумеется, не только место начала, но и место собирания Руси (см. об этом: [2, 20]). Идея эта актуализировалась неоднократно (из собранных Пономаревым текстов впервые — у Хомякова), зачастую, как у Н.Арбузова, — в византийском контексте. Последнее неудивительно, если вспомнить, что стихи Арбузова были написаны во время Крымской войны («Питомец Византии… На новую борьбу Россию призывая…», 18–19; «Но бодрствует наша София… И чтобы по всей Византии / От глав возрожденной Софии / Раскинулись эти лучи», 32). Не менее, кстати, характерно, что и альбом Пономарева был напечатан в последний год русско-турецкой войны, чтобы «послужить современной вопиющей потребности — призрению вдов и сирот павших воинов» (VII). Геополитический вектор Хомякова направлен не на юг, а на запад («Мы вокруг твоей святыни / Все с любовью собраны… / Братцы, где ж сыны Волыни? / Галич, где твои сыны?», 14). Письмо поэта Максимовичу (к каковому письму, собственно, и прилагалось стихотворение «Киев») проясняет заложенную в него мысль: «Пора Киеву отзываться русским языком и русской жизнию. Я уверен, что слово и мысль лучше завоевывают, чем сабля и порох; а Киев может действовать во многих отношениях сильнее Питера и Москвы. Он город пограничный между двумя стихиями, двумя просвещениями» [9, 14–15].

Пономарев, несомненно, знал это письмо — он ссылается на книгу Максимовича, в которой оно приведено (15). Однако в альбоме стихотворение «Киев» попало в такой контекст, в котором оттенки хомяковской культурософии совершенно стерлись: отличие от стихотворений Арбузова уже не вполне уловимо.

Показательны и еще два факта. Во-первых, как упоминает Пономарев (но не расшифровывает упоминание), появлению стихотворения Хомякова в печати сопутствовала некая «любопытная история» (15). Обратившись к «Письмам о Киеве» Максимовича, обнаруживаем, что стихотворение было запрещено киевской цензурой и поэтому появилось только во второй книге «Киевлянина», а не открывало первую, как предполагалось. Причиной этому, как указывают современные комментаторы [23, 559–561], было весьма подозрительное отношение Николая I и, соответственно, цензоров к панславизму, подогреваемое нежеланием портить отношения с Австрией (не забудем, что нотой Меттерниха был, как утверждали, спровоцирован разгром Кирилло-Мефодиевского братства, который, в свою очередь, привел к строжайшему запрету панславистской пропаганды). Таким образом, текст, занимающий центральное место в сборнике Пономарева как основа киевского канона, изначально был вовсе не каноничен, и даже напротив того.

И во-вторых. Письмо Хомякова явно противоречит его же стихотворному тексту — вернее, противостоит ему как утопия реальности. Строка «Руси чистая купель», вынесенная Максимовичем в эпиграф «Киевлянина», утверждает вневременную истину, которая долженствует быть; действительность же такова, что Киев еще не «отзывается» русской жизнью (хотя и «пора»).

С такой же «точки зрения вечности» (правда, без оттенка долженствования, присущего тексту Хомякова) смотрит на Киев и И.Козлов в стихотворении, которое не только открывает альбом как хронологически самое раннее, но и задает целый комплекс тем, которые будут развиты в дальнейшем. Назовем только некоторые: принятие христианства («О Киев-град, где с верою святою / Зажглася жизнь в краю у нас родном»), ночной пейзаж со звездой, луной, куполами и Днепром, в котором все это отражается («Где светлый крест с Печерскою главою / Горит звездой на небе голубом… / И Днепр-река… / Уж месяц встал; Печерская сияет; / Главы ея в волнах реки горят…»), руины и подземелья («под древними стенами…», «Небесные там в подземельи свят»), подлинная Русь («В очах моих все Русское прямое — / Прекрасное, великое, святое»), восходящая к Руси древней («тень Владимира летает… И милою все дышит стариною. // Там витязи сражались удалые…»). Разумеется, не Козлов все эти темы и образы создал,5 но до него русская (и украинская) поэзия такого их концентрата, кажется, не знала. Семантический потенциал образов оказался таков, что они, по сути, освободились от всяческого идеологического наполнения — или, другими словами, могли любую идеологию в себе вмещать, от великодержавной до националистической.6 Живы они и по сей день.

Нас сейчас интересует прежде всего та временная (историческая или метаисторическая) перспектива, в которой поэтам виделся Киев. Что стоит за регулярными до банальности утверждениями о «древности» и «русскости» города?

С первых же страниц альбома образ Киева отчетливо двоится: с одной стороны, название города — существительное мужского рода, отсюда «старец Киев», «старец величавый» (В.Бенедиктов, 6), «пращур русских городов… патриархом ты восстал» (П.Холмов, 16), «патриарх седой» (Н.Арбузов, 19), «мой седой старик» (Е.Гребенка, 11). Как показала И.Булкина, восходит образ по крайней мере к Феофану Прокоповичу [2, 20]. Но в то же время Киев — всеми воспеваемая Прекрасная Дама, «мати градом русским» (110), «только города Киева / Несравненна с другими краса» (Д.Минаев, 20) и т.п.

Если «мать городов» — это та, кому они обязаны своим появлением на свет, то «седой патриарх», вопреки Библии, на порождение нового неспособен: именно этому соображению, как представляется, обязана популярность образа златоглавого старца в русской литературе XIX века. Едва ли не во всех текстах сборника Киев предстает землей не просто прошлого, но прошлого абсолютного и неизменного («Да ведают потомки Православных / Земли родной минувшую судьбу!» — эпиграф к журналу Максимовича «Киевлянин»). «Безмогильная жизнь», говоря словами Бенедиктова (7), и безжизненная могила оказываются весьма тесно связанными в киевском тексте. Стихотворение может начинаться приветствием Днепру и Киеву и заканчиваться так: «Вы ли это? дряхлы, стары! / Днепр мутят лишь рыбаки, / И безжизненны, без силы / Волн Днепровских завитки…» (А.Башилов, 69–70).

«Святая старина», столь часто упоминаемая в стихотворениях, обозначает время Киевской Руси (Владимир и Святослав — наиболее популярные персонажи, реже — апостол Андрей); в грамматическом строе фраз явственно преобладает прошедшее время. Даже юмореска Д.Минаева, своей тональностью выбивающаяся из общего стиля сборника, воспроизводит эту же модель: «Зарождались все люди великие / В этом городе с давних времен» (20). Примечательно, что упоминаемые далее «великие люди» — это В.Аскоченский и П.Юркевич, бывшие в 1860-е годы жупелами демократической прессы. Древний город может порождать только ретроградов — вот подтекст стихотворения Минаева.

Реликтом тысячелетней давности, как мы видели, является и Лавра: «много тел святых / В глубине пещер твоих / Полны жизни безмогильной» (Бенедиктов, 7), «Мрак пещер твоих безмолвных / Краше царственных палат» (Хомяков, 13) и т.п. Постепенный переход от города святых мощей к городу-кладбищу хорошо заметен: «Могилы древние! я прикасаюсь к вам, / Великолепные остатки; Вы роковые отпечатки / Тяжелых бед!.. / Свершилось все! Ты пал. но веледушно пал, Державный Киев, честь с тобою! Над сей развалиной святою, / На меч склонясь, в хламиде, задремал / Хранитель-Ангел твой с увенчанной главою!…» (бар. Розен, «Развалины Десятинной Церкви», 40, 42), «Зачем тревожить сень гробов, / Могил священное молчанье… / Мы видим крепость Вышних сил / И всю ничтожность человека!» (А.Подолинский, «На развалинах Десятинной Церкви», 43); «Стою на вершине пространной, высокой, / Среди бесконечных, спокойных могил… / …все эти моря житейского волны / В могилы навек обратиться должны… / И стал я, как камень, и хладен, и нем» (Арбузов, «Щекавица», 54, 56), «Но где же остатки того бытия?» (Арбузов, «Над днепровским порогом», 96) — и, разумеется, рылеевский «Наливайко»: «Дряхлеет Киев над Днепром. / Как все изменчиво, непрочно!.. / Но Киев на степи глухой, / Дивить уж боле неспособный, / Под властью ляха роковой, / стоит, как памятник надгробный / Над угнетенною страной» (101–102). Отсюда — один шаг до грядущей инверсии: киевские пещеры — не то, куда нужно зайти, но откуда нужно (хотя и невозможно) выйти. Тема эта прозвучит от «Киевских пещер» И.Анненского до одного из последних стихотворений Л.Вышеславского.7

Вечно бушующий Днепр, с его разливами, многажды воспетыми в сборнике, как будто противостоит киевской энтропии, однако характерен эпитет: «рвется, старый, на простор» (М.Розенгейм, 79); он дряхл и хил, как Киев (69); песня рыбака на реке звучит, «умирая вдалеке» (80). Наконец, у впадения в Черное море «Днепр ширится и толстеет; но это не добрая толщина, как бывает у стариков перед смертью» (64).

Видимо, и сквозной образ ночного киевского пейзажа, от Козлова до Пастернака, объясняется не столько «загальною „нічною сприятливістю“ романтичного пейзажу» [2, 20], сколько близостью сна и смерти. Ср. в связи с этим описанный В.Скуратовским феномен «старинного киевского разочарования историей, не исполнившей своих обещаний и проектов», «усталости пребывания в ней» [19, 127].

Настоящее время Киева в альбоме — это время исключительно литургическое, когда «бодрствует наша София» (Арбузов, 32),8 время восприятия, но не действий, время воспоминаний и призраков. «Я уносился / Мыслью далеко: / Вспомнил былое Время России, / Вспомнил героев / Русской земли. / Мне представилось, / Будто я вижу / Тени умерших. / Вот, отрясая / Древность столетий / Витязи встали…» (Д,Герасимов, 82–83; ср. пролог к «Богдану» Гребенки, где на берег Днепра выходят витязи-казаки). И далее: «Много вод пало / В черное море, / Много столетий / Кануло в вечность. / Нам лишь осталось / Воспоминанье / Громкой их славы, Подвигов дивных» (83–84).

Если в стихах самого Пономарева присутствует только церковное вечно-настоящее время, то в его позднейшем тексте «Тысячелетие Киева» [15] город рассматривается как живое и меняющееся целое, однако, фактически, смысл его существования традиционно сводится к пребыванию в истории.

Будущее же Киева видится как пробуждение города от смертного сна: «Пробудися, Киев, снова! / Падших чад своих зови!» (Хомяков, 14) — то есть фактически будущее Киева должно стать возвратом в его (и Руси) прошлое. Идея закольцованного времени не могла не возникнуть в киевских текстах — поэтому неудивительно, что она присутствует и на страницах пономаревского альбома. Свою медитацию на развалинах Десятинной А.Подолинский завершает выводом: «А время! кто его сочтет? / Оно до нас существовало, / Исчезнем мы — оно сольет / С своим концом свое начало, / Как на граните гробовом / Змея согнутая кольцом!» (43). Образ Уробороса, глотающего свой хвост, символизирует вечность — и вечное возвращение, что и является судьбой Киева в метаисторической перспективе.

Недостаток места не позволяет нам провести параллели с «могильным» топосом украинской литературы середины XIХ века, столь богато представленным, к примеру, у Шевченко. Напомним только пророчество из «Книг Бытия украинского народа» Костомарова: «Лежить в могилі Україна, але не вмерла. […] І встане Україна з своєї могили […], і почують крик її […]» [8, 168–169].

Открытие киевского «сейчас» русской литературой происходит, как мы уже говорили, вскоре после публикации пономаревского альбома. Показательно, что стихотворение Случевского «В Киеве ночью», в котором упоминаются все «канонические» черты киевского ночного пейзажа, построено на минус-приеме — их не-описании («И Днепр уносится… его не слышу я…» и т.п.). В полном соответствии с теориями опоязовцев, оформление нового образа Киева происходит путем канонизации младших жанров — т.е., конечно, тем, заявленных в младших жанрах — записках Долгорукова и В.Измайлова, эпигонской поэме И.Вдовиченко «Киев», очерках Лескова (ориентированных все же на прошлое!) и Куприна и т.п. (Ср. размышления на эту тему И.Булкиной [2, 19]).

Но это — уже иной Киев, иная перспектива.

Выше мы говорили о стремлении Пономарева сделать альбом по возможности однородным. Добивается этого составитель по преимуществу изъятием произведений (или их фрагментов) из того контекста, в котором они должны были восприниматься. Мы затрудняемся ответить на вопрос, предполагал ли составитель, что читатели вспомнят эти контексты или, напротив, от них надлежало полностью отвлечься. Вероятнее второе.

Хор рыбаков из «Аскольдовой могилы» Загоскина («Гой ты, Днепр ли мой широкий! / Лейся быстрою волной!», 75) следует в этой опере непосредственно за монологом старика Алексея, в котором тот молит Господа просветить язычников-киевлян «светом истинныя веры». «О, доживем ли мы когда-нибудь до того времени, когда наша родина, наш великий Киев огласится святыми песнями в честь истинного Бога?» [5, 200]. Монолог этот вполне мог войти в книгу Пономарева: он полностью соответствует ее идеологической сверхзадаче. Однако о языческом прошлом в альбоме не говорится практически ничего (Киев представлен как изначально, сущностно православный город — не в этом ли причина невключения прозаического отрывка?)

Напротив, сочинения других авторов — прежде всего, украинских — были весьма небезобидны.

Так, прочувствованное описание Киева, впервые увиденного тульскими семинаристами («чарівнича, невимовно чудова панорама Київа», 103), в оригинальном тексте романа Нечуя-Левицкого «Хмари» предваряется фразой, написанной совсем в иной тональности: «Забачивши святий Київ, вони зареклися більше пити, щоб вступити по-християнській до святого міста» [12, 101]. Причины, по которым Пономарев не привел эти ироничные слова, понятны; гораздо любопытнее исключение другого предложения. Пономарев ставит многоточие после следующего пассажа: «Стоять київські гори нерушимо, заглядають в синій Дніпро, як іспокон віку, несуть на собі пам’ятку про минувшисть для того, хто схоче її розуміти…». Но автор романа продолжает: «[…] і ждуть не діждуться, поки знов вернеться до їх слава старого великого Києва, поки знов заквітчають їх потомки давніх батьків свіжими квітками історії…» [12, 102]. Очевидно, что не об объединении славянских племен вокруг Киева тут идет речь, но о грядущем пробуждении национального самосознания, что в контексте альбома невозможно в принципе.

Слово «Украина» встречается в сборнике дважды: в идеологически безупречном стихотворении Бенедиктова («Веет ароматами над золотобрегою / Светлою Украйною», 9) и в «Признании» Гребенки, где воспевается некая «чудесная дева» («Красавица эта — родная Украйна!», 97–98). Стихотворение Гребенки завершает второй отдел альбома, то есть, до определенной степени, подводит итог книги (хотя не будем забывать о приложениях). Примечательно, что «могильная» тематика возникает и тут: песни Украины — «Как матери вопли над гробом детей» (98).

Таким образом, украинская тема не вовсе отсутствует в сборнике: она включена в общерусский контекст на правах «домашней» экзотики. Однако весь украинский колорит из «Украинских мелодий» Маркевича изъят. «Где же могло остаться более суеверий, как не в Киеве? — писал Маркевич в примечаниях к своему сборнику. — Киев, колыбель Христианства, гробница идолопоклонства, корень России, свидетель великих дел, жилище Владимира и его Витязей, теперь жилище усопших и мучеников [почти полный каталог мотивов! — М.Н.] — Киев и чудесами Святых и чудесами древности располагает ум народа к чудесному. […] потому-то, быть может, он и до сих пор остается местопребыванием Великанов, Леших, Домовых и Ведьм» [11, 120]. Украинская тема теснейшим образом связана с темой нечистой силы. Для Маркевича, кажется, вообще нет разницы между чудесами, так сказать, чистыми и нечистыми, а в его стихотворениях явно преобладают последние. «Отрывок» под названием «Киев», приведенный Пономаревым (5; после «Киева» Козлова и перед «Киевом» Бенедиктова!), на самом деле является фрагментом стихотворения «Ведьма» и продолжается так: «Туда-то сбираются, с каждой весною, / На Лысую гору ведьмы толпою, / Идут из Прилук, из Ромна, из Лубен, / Все в Киев, да в Киев, из разных сторон» [11, 7]. Сопоставление и антитеза с прославленным паломничеством к киевским святыням напрашиваются сами собою. Прославление Киева, написанное Гребенкой, также выглядит несколько иначе в контексте повести «Мачиха и Панночка», которая представляет собой вариацию на сюжет «Сказки о мертвой царевне»: между хвалой городу и описанием его ночного сна в повести имеется фраза «Пани упала на пол и умерла от зависти» [4, 343].9

Пономарев совершенно обошел тему киевской нечисти (настолько мощную, что даже в тверской и псковской губерниях, согласно Далю, ведьмы называются «киевицами»), — есть, однако, и одно исключение: «Днепровские Русалки» А.Муравьева, включенные в альбом, надо полагать, из уважения к религиозным трудам писателя. Столь же бедно представлена и древнерусская языческая тематика.

Между тем, Пономарев прекрасно осознавал, что «у нас в Киеве все бабы, которые сидят на базаре, — все ведьмы», и свидетельство этого — пословицы из сборника Номиса и материалы «К библиографии Киева», которыми завершается сборник. Среди первых мы встречаем и «київську відьму», и «дідька», который ездит на Лысую гору верхом даже на мудром человеке, и т.п. (Воздержимся от замечаний о неофициальной смеховой культуре — применимость бахтинских теорий к этому материалу очевидна.) В библиографии же находим и «Двенадцать спящих дев», и «Днепровскую русалку», и пушкинского «Гусара», и «Вия». Так на последних страницах альбома возникает образ другого Киева, присутствие которого внимательный читатель мог заметить и раньше.

Скрупулезность Пономарева-библиографа не позволила ему умолчать о других текстах; жанровая чистота альбома не позволила включить их. Сборник стал в высшей степени концептуальной и, следовательно, избирательно организованной книгой. Именно по этой причине он замыкает целый этап развития киевского текста, одновременно намекая на те его аспекты, которые актуализируются в следующие десятилетия, — и отсекая их. 

ПРИМЕЧАНИЯ

1. Белецкий А. И. Образы Киева в художественной литературе. // Київський державний університет. Наукові записки. — Т. V. — В. 2. — 1946. — С. 5–29.

2. Булкіна І. Антологія як нагода. // Критика. — 2001. — № 12.

3. Вышеславский Л. Мой век. — К., 2003.

4. Гребінка Є.П. Твори: В 5-ти т. — Т. 1. — К., 1957.

5. Загоскин М. Н. Аскольдова могила. // Собрание сочинений: В 3-х т. — Т. 3. — М., 1902.

6. Захарченко М. Киев теперь и прежде. — К., 1888.

7. Киев в русской поэзии (альбом). [Сост. С. И. Пономарев.] — [К.,] 1878.

8. [Костомаров М.] Закон Божий [Книги буття українського народу]. // Кирило-Мефодіївське товариство. — Т. 1. — К., 1991.

9. Максимович М. Письма о Киеве. — М., 1869.

10. Малахов В. Гавань у поворота времен. Онтология Дома в «Белой гвардии» Михаила Булгакова. // Collegium. — 2001. — № 11.

11. Маркевич Н. Украинские мелодии. — М., 1831.

12. Нечуй-Левицький І. Хмари. // Твори: В 2-х т. — Т. 1. — К., 1985.

13. Петровский М. С. Мастер и Город. Киевские контексты Михаил Булгакова. — К., 2001.

14. Пономарев С. Иерусалим и Палестина в русской литературе, науке, живописи и переводах. (Материалы к библиографии.) — СПб., 1877.

15. [Пономарев С.И.] Один из народа. Тысячелетие Киева. // Киевская старина. — 1882. — № 3.

16. Пословицы русского народа. Сборник В.Даля: В 2-х т. — Т. 1. — М., 1984.

17. Сементовский Н. Киев, его святыня, древности, достопамятности и сведения, необходимые для его почитателей и путешественников. — К., 1864.

18. Сиповський В. Україна в російському письменстві. — Ч. 1. (1801–1850 рр.). — К., 1928.

19. Скуратовский В. Как по улицам Киева-Вия… // Наше наследие. — 1988. — № II.

20. Титов Ф. (прот.). Путеводитель при обозрении святынь и достопримечательностей Киево-Печерской Лавры и г. Киева. — К., 1912.

21. Топоров В. Н. Петербург и «Петербургский текст русской литературы» (Введение в тему). // Топоров В. Н. Миф. Ритуал. Символ. Образ: Исследования в области мифопоэтического. Избранное. — М., 1995.

22. Федотов Г. П. Три столицы. // Москва — Петербург: pro et contra. / Сост. К. Г. Исупов. — СПб., 2000.

23. Хомяков А. С. Стихотворения и драмы. — Л., 1969.

© Михаил Назаренко, 2004 

Альбом С. И. Пономарева «Киев в русской поэзии» // Літературознавчі студії. — Вип. 7. — К.: Видавничий Дім Дмитра Бураго, 2004. — С. 212–225.

1 Разумеется, при этом мы до известной степени опираемся на более ранние попытки описания «киевского текста», выполненные сравнительно немногими исследователями, от В.Сиповского [18] и А.Белецкого [1] до В.Скуратовского [19] и И.Булкиной [2].

2 См.: http://www.livejournal.com/users/annarap/89004.html

3 Ср. в связи с противопоставлением киевского и петербургского текстов тонкое замечание киевского философа В.Малахова, высказанное в связи со сборником «Метафизика Петербурга»: «Подобная книга о Киеве, если бы, паче чаяния, она оказалась возможна, могла бы называться „Онтология Города“, но уж никак не „Метафизика“ […]» [10, 152].

4 Заметим, что «киевский» вариант второй пословицы приведен С.Пономаревым (110).

5 В оригинале ошибочно «VII века».

6 Понятно и то, что козловский пейзаж весьма условен, причем еще более — в «Чернеце» (см. об этом [18, 345]) и еще более — у продолжателей темы.

7 См., напр., любопытное совмещение топоса «киевских руин» с географией «Страшной мести» в стихотворении Брюсова «Разоренный Киев»: «Спешили в Киев мы — разграбленный, пустынный, / Чтоб лобызать хоть прах от церкви Десятинной, / Чтоб плакать на камнях от Золотых Ворот! / Всю ночь бродили мы, отчаяньем объяты, / Среди развалин тех, рыдая о былом; / Мы утром все в слезах пошли своим путем… / Уже спустя три дня открылись нам Карпаты» (вектор «Киев — Карпаты», видимо, именно гоголевский и знаменует «демоническую» линию киевского текста).

8 Процитируем это, к сожалению, малоизвестное сочинение, в котором подземный переход выполняет роль пещеры и воплощает весь хаос постсоветской жизни: «Лотки, скопившие товары, / загромоздили тротуары. / Ступени… Полумрак… И вот — / сопилки жалобные звуки, в мольбе протянутые руки: / метро… подземный переход… // О, нам не разглядеть сегодня / просвета в этой преисподней! / А все же лестница ведет / Туда, где каменной Софии / сияют главы золотые / над глубиною вечных вод» («Мой дом») [3, 9]. Для того, чтобы подчеркнуть контраст, поэт сжимает немалую часть города (метро «Университет» — ул. Гончара — Софийская площадь) в совершенно немыслимую топографическую точку.

9 Отметим тютчевскую двусмысленность: «Где Первозванного Андрея / Еще поднесь сияет крест» (108). «Еще», то есть непрерывно на протяжении девятнадцати веков и в то же время — в типично киевской перспективе грядущего исчезновения, когда он уже не будет гореть. Ср. у Булгакова: «Меч исчезнет, а вот звезды останутся».

10 Любопытно, что примечание редакции журнала «Собеседник», где впервые была опубликована повесть, включало ее все в тот же «общеславянский» контекст, столь характерный для киевского текста того времени: «Поэзия, не умирающая в народных преданиях, соединяет племена, составлявшие некогда одно целое» (имеются в виду не только русские и украинцы, но и чехи, у которых также есть подобная сказка) [4, 419].