Михаил Назаренко

Михаил Назаренко — Явись же в наготе моим очам

Реальность фантастики. — 2004. — № 12. — С. 85–100

Как-то раз лазурным утром
В океане, весь цветущий,
Как морское чудо, вырос
Небывалый новый мир…
И таинственно рокочут
Вкруг него морские волны,
Из которых вышла древле
Донна Венус Афродита.
Генрих Гейне.
«Бимини».

От переводчика

Full Nakedness. — N.Y.: Cockerel Books, 2005.

«Тягучее бормотание ледника; женское пение доносится от далеких берегов…»

Так — несколько нарочито, чтобы не сказать «вычурно» — начинается роман, изданный к пятисотлетию со дня смерти Колумба (совпадение или маркетинговый ход?). Еще одна «биография романсэ»1, которых в последние десятилетия расплодилось не меньше, чем рецензий на несуществующие книги, — но читателю не стоит ожидать сколь-нибудь полного и тем более достоверного рассказа о событиях, предшествовавших открытию Америки: если автор и преследует какие-то цели, то, во всяком случае, не популяризаторские.

Заглавие, откровенно заимствованное из откровенной элегии Джона Донна, эпиграф из Гейне и гламурная обложка, на которой сквозь силуэты кораблей проступают, как на загадочной картинке, иные формы — обнаженные тела, — всё это свидетельствует о том, что писатель ищет дешевой популярности, однако не прочь выдать себя за эстета. Впрочем, здесь он не оригинален: очевидно, что автор «Наготы» если и не вдохновлялся «Райскими псами» Абеля Поссе (эротическая фантасмагория о Колумбе), то, во всяком случае, с этим текстом знаком.

Первой добродетелью писателя — умением строить сюжет — автор не обладает совершенно и пытается замаскировать этот провал разного рода (пост)модернистскими приемами, прежде всего — потоком сознания главного героя и постоянными скачками во времени. Читатель вынужден, подчиняясь неясным ассоциациям, переноситься из Скандинавии в Америку, оттуда — в Испанию и обратно.

Фрагментарная композиция книги делает ее как нельзя более пригодной для краткого пересказа и сокращений. Далее мы предлагаем вниманию читателей избранные фрагменты «Наготы», которые в совокупности, как нам представляется, дают достаточное представление о целом, однако не столь утомительны.

Тягучее бормотание ледника; женское пение доносится от далеких берегов: не жены радуют вас, а вдовы, покинуть вы дом и очаг готовы, уйти к разлучнице в край ледовый; стон датских арф переходит в гул, а тот проясняется в сухой звон колокола: Дальняя Фула, полдень. Он прибыл.

Если не принимать в расчет одного двусмысленного и ненадежного свидетельства, у нас нет ни малейших доказательств того, что в 1477 году Христофор Колумб, собирая свидетельства о землях заокраинного запада, побывал в Исландии, Дальней Фуле; однако же, как справедливо заметил один из наших предшественников, и противники этой теории ничем не могут подтвердить свое убеждение. И точно: даже самые тщательные поиски в исландских архивах не докажут, что Кристобаль Колон никогда не посещал эту страну, если он и вправду ни разу там не был.

Историки не могут ничего точно сказать об этом северном путешествии, — мудрено ли, что и в памяти Колумба от него остались одни обрывки: чувства, запахи, свет.

Цвет: белый. Ледник, нависший над Заливом дымов; море, будто топленое молоко; холод, пронзительный, как зубная боль. Белые крики чаек.

Запах: старых пергаментов. Десятки листов со странными именами, непонятными указаниями на полях и, редко-редко, искорками нужного смысла. Воздух: просоленный и просмоленный. И принесенный ветром тонкий, неощутимый запах иного.

Ветер: ветер, пришедший из-за края земли, потому что этот берег — последний предел. Обжигающий, воющий, затыкающий рот, но сквозь этот запредельный крик, сквозь молчание льда, сквозь уклончивые ответы беспамятных рыбаков — древнее слово: Винланд; древние имена: Бьярни Херьюльфссон, Лейф Эрикссон; вечное движение: на Запад.

Он ошибался тогда; и, создавая в мечтаниях — неотвязно, неотступно, неотрывно — свидание с Новой Землей, не мог даже вообразить, каким оно будет в подлинной яви.

12 октября 1492 года, утро.

Толчок он ощутил на миг раньше, чем вахтенный закричал «земля», и, хотя десять тысяч мараведи годовой ренты2 были обещаны тому, кто первым заметит новые берега, награда так и не досталась Родриго де Триане: Адмирал знал, что заслуга принадлежала ему и только ему, не считая единственной женщины, и не было здесь места третьему.

Толчок и крик — это он запомнил навсегда.

Земля была не на горизонте — здесь, совсем рядом, руку протяни, — тугая плоть нового света. Обнаженная, бесстыдная, жаркая земля поднималась из моря, птицы породы рабо де хунко метались меж парусов, волны чуть не проламывали борта, и потоки соленой воды, блистая на солнце, стекали с пальмовых листьев, и недоуменные рыбы бились на белом песке. Выше, и выше, как после Ноева потопа, поперек неба подтверждением завета вставала радуга.

Нет моряка, который не смог бы рассказать подходящую к случаю байку, хотя бы ее пришлось выдумать, не сходя с места. И нет на свете купца, который, выслушав кабацкие россказни, не смог бы сказать, какую долю правды, с точностью до унции, они содержат. Достигается это умение регулярным упражнением: если приглядеться (хотя никто не приглядывается), нетрудно заметить, что по всем питейным заведениям приморских городов торговцы ходят или слаженными компаниями (заодно и надзор за каждым), или по двое — опытный вожатый и ученик-подручный. Эти двое пьют мало, слушают много, но неприметно, так что за доносчиков их принимают редко. И уж совсем мало кто прислушивается к их негромким разговорам, а зря: младший пересказывает всё, что за вечер выболтали завсегдатаи, да еще и угадывает, чему стоит верить, а чему нет.

Потом он так и не мог припомнить, когда же впервые услышал о западных землях; и что услышал?.. О капитане, который за четыре с половиной сотни лиг от берега выловил деревяшку, искусно обработанную, но не железом? Нет, это было уже на Сан-Винсенти. О миражах, стойких, но недостижимых?..

С чего же всё началось? Не вспомнить. Но он увлекся досужими расспросами, и ответы посыпались, как моль из мешка.

Западный прибой доносил до европейских берегов не только привычные породы дерева, хотя бы и со следами каменных орудий. Недалеко от Азорских островов о борта кораблей бились пустые лодки с шалашами — лодки невозможной, неправильной постройки, однако никакая волна их не опрокинет.

Тогда ему казалось, что неведомая земля, тяжело дышит за горизонтом: шагни и наткнешься. Но голоса искажаются в тумане, а когда развиднеется, ближний холм окажется дальней скалою.

Стань в ясный день на берегу острова Гомера, направь доброе стекло на запад — и явственно протянется двугорбая земля, сплошь укрытая лесом. Сам он не видел ее ни разу, как ни высматривал, но читал описания, сделанные людьми надежнейшими; те же, кто менее заслуживает доверия, говорили, что это остров святого Брендана поднимается из моря, а потом опускается вновь, и нет ему ни закона, ни расписания.

Стоило упомянуть ирландского подвижника, и явились древнейшие предания — но «древнейшие» не значит «лживые». Ибо Супротивный Остров Антилия и Земля Семи Городов, что имеет ромбовидную форму, несомненно существуют. В северных странах первый встречный поведает вам об Авалоне и островах сидов; об острове духов и земле женщин. Брендан перед смертью твердил об Облаке, Древе и Звезде, а спутники его, запинаясь, говорили об острове гигантских овец — впрочем, мирного нрава, — и земле говорящих птиц, каковы суть падшие ангелы (мириады разноцветных перьев кружат и не падают…), и огненной горе, которая хочет — выдыхает пламя, а хочет — вдыхает, потому как в жерле ее сидит Лефиафан; о рыбе-кракене, хранящей неподвижность на время литургии, и о неподвижно-прозрачном море, из которого в иссиня-черное небо поднимается хрустальный столп, укрытый сетью столь огромной, что корабль проплыл сквозь ячею, не задев ее даже грот-мачтой…

Он слушал и верил: с такими глазами не лгут. А глаза — пустые, а в речах — подлинный ужас, наследуемый через века, от пращура к правнуку, — ужас от истинно увиденного, запредельного, невыносимого… от чего можно избавиться, только рассказав чужаку.

«И прямо под Облаком встала гора…»

Какой же силой обладало видение, если и девять веков спустя рассказчик отгораживается от него, и хочет забыть, и не может остановиться…

Это правда; должно быть правдой. Но он не мог понять…

«Не понимаю», пробормотал он. «Не сходится».

Она рассеянно провела тонким пальцем по его груди, ткнулась в плечо подбородком. «О чем ты?»

«А? Так, о своем».

Это был ритуал: каждый раз после любви она расспрашивала его о последнем плавании, он отнекивался, пытался ее поцеловать, она уворачивалась, не переставая сыпать вопросами, — он сам не замечал, как рассказывал всё. Кажется, она и не слушала — просто не могла стерпеть малейшей утайки. Наконец унималась и быстро, птичьим движением (у нее и глаза сейчас были птичьи — черные, чуть навыкат), целовала его в губы. Потом они лежали рядом и соединялись вновь.

Лоснятся смуглые плечи, волосы расплескались по простыне.

«Не щекочи… бесстыдная».

«Что не сходится?»

Он снова и снова вспоминал этот разговор — до тех пор, пока тот не затерся до прозрачности, пока от слов не остались тени, — какой миг он пропустил? когда ее легкий голос чуть изменился?

«Не сходится», неохотно повторил он. Неохотно? Да. Голос его стал неприятно-протяжным; точно так же он отвечал на ее расспросы о жене и сыне («Спасибо, неплохо»). Нет никаких скрытых намеков ни в вопросе, ни в ответе — отчего же так непокойно?..

«Западные земли», сказал он. «Там, за Морем мрака. Не Катай и не Чипангу,3 это понятно. Там… новая земля, совсем новая, бескрайняя. Но даже если размером с Европу, — да хотя бы и с Азию, — откуда такой разнобой? Плавали-то все в одном направлении… Брендан видит падших ангелов, драконов каких-то несообразных, на Лейфа нападают скрелинги… так я и не понял, кто они такие… а иногда и вовсе — тринадцатое колено Израилево — да, можешь себе представить — встречает колокольным звоном. Это архипелаг, это один остров, это стеклянный столп, это земля красного дерева, это страна пустынь. Там чистилище и преисподняя».

«И ты хочешь проверить это сам?», спросила она тихо.

Он не заметил перемены в голосе — да и была ли? Он видел иное.

…Высадившись на землю, они замечают зеленые деревья, и много воды, и различные плоды. Адмирал призывает капитанов и всех прочих, кто сошел на землю, и говорит им, чтобы они под присягой засвидетельствовали, что он первым вступает во владение этим островом, свершая при этом все формальности, какие требуются…

«Хочу», сказал он. Зря. Зря он открылся ей, и зря она выпытала признание. Он знал, что с первого дня прозрачен и понятен для нее во всем, кроме одного: кроме этого. Последний рубеж его "я", закрытый для всех — да и себя самого он редко впускал туда. Теперь она знала всё: заполонила: захватчица. Но была ли в ее темной, безвидной душе малейшая доля, которой владел он сам? нить, за которую он мог бы подергать? Что он знал о ней? Ничего.

Ничего.

«Ничего так не хочу. Только этого».

Сердце вздрогнуло и упало в пустоту.

60 день плавания.

25 лиг. Великий ливень. Пустота.

61 день плавания.

39 лиг. Море спокойное и доброе. Пустота.

62 день плавания.

47 лиг. Пустота.

Он сам не знал, сколько лиг отделяет его от Европы — знал только дни. Матросам он лгал, занижая числа чуть не вдвое, — команда и так роптала, опасаясь, что на обратный путь не хватит ни провизии, ни сил: ветры в этих широтах дули только восточные, и обратный путь сулил курс бейдевинд. Но и в своем журнале Адмирал не указывал верное расстояние, безбожно преувеличивая пройденный путь. Уже давно он плыл не куда, а откуда. Из ветра и океанской пустоты он выстраивал стену между собой и городом, что носил имя Парадиз.

У каждого города есть душа.

С ней можно встретиться в толпе: есть лица, которые притягивают к себе тех, кто умеет смотреть. Скользнул глазами, вернулся, так и не посмел заговорить. Потому что не ты выбираешь город, но он тебя.

Городок был старый, глинобитный. И остров был старый — комок земли в виду испанского берега, скала, щербатая от вечного ветра и моря. Кому пришло в голову назвать это поселение рыбаков и перекупщиков Парадизом, никто не знал, да и не интересовался никто.

Колумб возвращался из первого своего самостоятельного плавания — без семейного надзора, без пригляда первого помощника. Он сам себе был хозяин — на те месяцы, по крайней мере, что шнырял по гаваням Средиземноморья, жонглируя шерстью и шелком, хлебом и перцем. Корабль принадлежал ему, и море тоже. Никогда прежде и никогда позже не испытывал он столь головокружительного, до легкой тошноты, чувства свободы и власти.

В Парадизе оно оборвалось навсегда.

Душа города сама выбирает тебя, сама направляет и поглощает; порой, однако, делает вид, что выбор сделал ты и своею волей сделал шаг навстречу.

Истомленный долгим воздержанием, он сперва принял ее за продажную девку — в некотором смысле она ею и была: за долгие, тягучие, беспокойные века она отдавалась Венеции, Флоренции, Генуе, викингам, маврам, испанцам; у нее останавливались евреи, она привечала французов, и с каждым, верно, была хороша; но теперь она выбрала его.

Матросы сбегали по сходням и проходили мимо, не замечая ее, а она стояла, чуть откинувшись на выбеленную стену — бедра подались вперед — и смотрела на него: оценивающе.

Темная — то ли от загара, то ли от мавританской примеси в старых кварталах. Большие руки — тут не выживешь, если не будешь выбивать всё возможное из своего участка красной земли. Платье, линялое, как небо. Глаза светло-серые, в тон утреннему туману (а могут быть и черными, грозовыми). И волосы, нескончаемый черный дождь, упавший на него, затопивший, вдавивший в кровать — не подняться, да и не хочется, да она бы и не позволила.

«Как тебя звать?» — спросил он шепотом. Полная луна стояла в окне, но ее лицо наплыло, и не было больше луны, только полуоткрытые губы, и тело, соленое, как прибой, и пропасть, в которой он сгинет.

«Диза», ответила она.

Диза, прошипела волна, затопившая мир. Ковчега не было; спасения не было. Только море и она — его Парадиз.

Он уплыл на другой день и вспоминал о ней не больше, чем о прочих портовых шлюхах. Но в следующем рейсе сделал крюк, чтобы набрать на острове воды. И в другой раз — для починки истрепанных парусов. И после свадьбы — чтобы проститься навсегда. И снова.

Конечно, у него были и другие женщины, более того: был свой дом (он и женился-то для того, чтобы обзавестись настоящим домом). И она никогда не скрывала, что принимает других мужчин, но это ничего не значило. («Часто мне изменяла?» — спрашивал он всякий раз, и она прижималась к нему после немыслимо долгой разлуки. «Еще как!» — радостно говорила она и принималась перечислять: «Один капитан — ты его не знаешь, один ростовщик — наезжает такой, левантиец, — и один, ну совсем мальчик, совсем ничего не умеет, но та-кой сладенький!» — Каждую паузу она заполняла поцелуем. — «Но ведь это ровно ничего не значит. Я же с тобой». Это и вправду ничего не значило. Но только это. О другом — о другом он узнал гораздо позже.)

Любовь? Нет, слово слишком смутное и полое, подставляй какой угодно смысл. Скорее, привычка, еще точнее — привыкание. Так убийцы-гашишины (Колумб водил знакомство с одним из этого братства), лишенные дурманного Эдема, годами не вспоминают о нем, но стоит раз ощутить в воздухе знакомый тяжелый запах, и всё прочее теряет цену.

Наконец он вошел в тот возраст, когда плотская любовь сама по себе не так уж значима — лишь как подтверждение связей иного порядка. Связь: слово найдено. Короткий поводок, который не душит, лишь когда ты не отбегаешь слишком далеко. Чем чаще он приплывал в Парадиз, тем сильнее задыхался вовне; врачи списывали на грудную жабу. Чья в том вина? Да ничья, наверное; но увидев Дизу — всегда на причале, всегда в одной и той же зазывающей позе (еще один их ритуал) — он вдыхал глубоко и на выдохе забывал обо всем, что не было ею. И новый смысл обретала нагота — единственная, истинная одежда, которая не давит и не душит. Сказано: двое — одна плоть; не грехопадение, но исполнение заповеди. С другими женщинами он укрывался в двустворчатую раковину — закрытость от мира, который не терпит людского уединения и продолжает настойчиво стучаться. С нею же он был распахнут настежь и, отказавшись, как сказано, от всего, что не она, обретал всё. На миг — на выдохе, на крике — корни его уходили в море, а ее глаза были звездами. Не было нужды ни в ком ином; потому что она была всем.

У каждого города есть душа.

И не дай вам Бог повстречать ее. 

«Только этого», повторил он. 

«Ты уйдешь», сказала она тихо — так тихо, что он не понял, каким тоном это было сказано.

«Уйду», легко согласился он. «Я всегда ухожу и всегда…» — он потянулся к ней губами — «…всегда возвращаюсь».

Она отодвинулась на край постели. Не отстранила его, а выскользнула. Встала, одним движением, таким знакомым, надела через голову платье, подошла к двери. Не оборачиваясь, сказала: «На этот раз — навсегда».

Душу города Кордова звали Изабеллой.

Кордова мало чем схожа с Парадизом, и душа ее иная. Два с половиной века назад был завоеван этот город, и два с половиной века он боролся с разрушением. Время было неверное, переходное, перестроечное. Слеподырые мавританские дома пялились на редких прохожих, но посреди неприметных двориков, у пустых фонтанов, посланцы итальянских Семей заключали смутные сделки, ветер трепал развешенное на просушку белье, а по весне всё заполонял безумный яблоневый цвет. Продержимся, чего там. Не впервой.

Изабелла была плотью от плоти своего города, стальным сердечником упрямой его души. Посреди зала по крупинкам осыпается огромный каменный трон со сбитой языческой резьбой, и королева, утонувшая меж двух львиных лап — двух подлокотников — кажется фарфоровой куклой: тронь — затанцует, урони — разобьется. Но чем ближе подходишь (как подходил Кристобаль Колон тем апрельским днем), тем яснее видишь: трон только тем и держится, что эта куколка вцепилась в каменные складки, уперлась ногами в исшарканные ступени. Исчезни она — от трона, от города, от страны останется одно крошево. Сила: сдержанная, упорная, не всегда заметная; не самоуверенная, но уверенная в себе. Госпожа, столь всевластная, что приняла титулование «ее высочества» — лишь для того, чтобы чужеземцы спрашивали: а почему не «величество»?

Волосы — каштановые с рыжинкой, глаза — нежно-голубые, кожа — белая, как мрамор захваченных у врага дворцов. Земля, небо, искусство: всем этим была Изабелла, и всем этим распоряжалась, как собственной вотчиной, потому что иного и в мыслях у нее не было. На одних портретах лицо ее кажется неприятно-одутловатым, на других она обращена к зрителю безукоризненным профилем египетской царицы: изменчивая, как город, народ, страна, — по желанию, под настроение.

Сегодня она решила быть милостивой, тем более, что доклады придворных ученых были благоприятны для нищего генуэзца. А еще — он удивил ее первыми же словами; это случалось не часто.

«Простите меня, ваше высочество, — я обманул вас».

Он заранее придумал, с чего начнет свою речь, и шагнул в зал аудиенций без страха. Бояться ему было уже нечего.

Соболья бровь приподнялась — земля вздрогнула, чуть слышно загудела, и слетели с покачнувшихся шпилей вороны. Фердинанд, ее муж, не стал бы терять время: он любезно улыбнулся бы ходатаю, попросил его немножко подождать, звякнул колокольчиком и позвал палача. Изабелла была не из таких: она знала, конечно, что висящий на дыбе человек рассказывает многое, но простая беседа с глазу на глаз дает, как правило, лучшие результаты.

Впрочем, королева кастильская, при всех своих достоинствах, не была идеальным правителем, и ее правая рука чуть дернулась — колокольчик стоял на выросте каменного дерева, — но тут же вернулась к прежней неподвижности.

Изабелла была невероятно красива сейчас — такой красотою, от которой лучше держаться подальше. Не в первый раз Колон подумал: и как Фердинанд осмеливается делить с ней супружескую постель? Не фарфор и не плоть — камень и железное дерево.

Королева улыбнулась, и Колон продолжил:

«Западный путь не приведет в Азию».

Улыбка осталась неподвижной, но теперь она означала: еще одно слово… еще одно только слово…

«Он даст куда больше, чем все сокровища Катая».

Колон добился своего: Изабелла сжала губы, и в глазах ее не было ни улыбки, ни угрозы: холодный интерес наследственной лавочницы — вот только торговал ее род людьми, землями и будущим.

Мир наш огромен, говорил Кристобаль Колон. По самым скромным прикидкам расстояние от Канарских островов до Чипангу раза в четыре превышает возможности наших кораблей. Двести градусов земной дуги, почти тринадцать тысяч итальянских миль. Невообразимо. Невозможно.

И всё же — свидетельства о том, что на Западе в пределах досягаемости лежит какая-то земля, — свидетельства эти неоспоримы. И землю эту можно увидеть с западных мысов наших морских владений.

И всё же — никому из ныне живущих моряков не удалось даже близко подойти к ней.

«Мираж?»

Отнюдь не мираж, ваше высочество: вещественные трофеи столь же достоверны, как и показания очевидцев.

Изабелла откинулась на спинку трона. Жест, точно рассчитанный, как и все прочие.

«Новый Свет», — проговорила она, перекатывая слова на языке. Ах, какое лакомство. Новый Свет. «В это трудно поверить».

Потому я и не сказал ни слова Математической Хунте. В Индию они еще могут поверить, в сказочные острова — никогда.

«Это было… разумно», — тон холодный, но в словах — отпущение грехов. «И чем могут быть полезны эти новые острова нашей короне? Чем они превосходят Катай?»

Тем, что это вообще не острова. И не материк, ваше высочество. Это — возможность.

Изабеллу милостивую он уже видел, Изабеллу гневную, Изабеллу деловую, — но вздрогнул впервые: перед ним была Изабелла испуганная. Рот ее чуть приоткрылся, пальцы заскользили по камню — еле заметно, но этого довольно для внимательного взгляда. Ее лицо на миг обвисло, и он увидел Изабеллу, какой она будет лет через пятьдесят, — Испанию, какой она станет лет через триста.

(Он никому не расскажет об этом, но иногда, в одиночестве, будет с наслаждением вспоминать о миге своей власти над нею… Он так ничего и не понял: Изабелла никогда не ошибалась в людях, она почти поверила этому нагло-откровенному итальянцу, но вдруг из него выплеснулось незамеченное ею безумие. Она стареет. Кордова стареет.)

Она молчала. Он говорил.

Почему каждый, кто плывет на Запад — или хотя бы смотрит на Запад, — каждый видит свое?

Потому что каждому дается по вере его. Ирландскому монаху нужны были чудеса, диким северянам — еще более дикие враги, морякам — клочок земли, на котором можно набрать воды, а пуще того — недостижимая цель. Мечта.

Он говорил еще, не переставая, жонглировал примерами, по памяти цитировал незнакомых королеве авторитетов, — говорил, не отрывая взгляда от ее лица. Лицо было спокойным, не то безмятежным, не то мертвым. Он знал, что это означает: Изабелла уже приняла решение, включила Кристобаля Колона в планы, которых он не понял бы, даже услышав о них.

И тот, в ком достаточно веры, а главное, понимания того, куда он плывет, сумеет, оказавшись в море возможного, выбрать то, чего желает его душа — или душа земного властителя, направившего корабль на Запад, — выбрать и закрепить навсегда. И тогда мечта станет явью, вымысел — твердой почвой, и будут на ней все богатства Трех Индий; и более того.

Он замолчал. За окнами граяло воронье: Кордова высматривала добычу.

«Я читала ваш доклад, Кристобаль Колон». В голосе — снова усмешка. «Сто семьдесят лет назад Джон Мандевиль вернулся из Катая в Европу через океан, плывя на восток. Как же он не наткнулся на ваше море желаний?»

Возможны два объяснения, ваше высочество. (Это уже не допрос, — напомнил он себе. — Это игра: решение принято, а что достанется воронам — скоро узнаем.) Два объяснения. Первое и, признаться, самое вероятное: Джон Мандевиль никогда не бывал на Востоке. В его книге я не нашел ничего, о чем не писали бы раньше. А если и вправду был, и вправду плавал… У него было одно желание — поскорее добраться до Европы. Море исполнило его волю. С чего бы он думал о западных островах, если уже побывал там?

Пауза.

«Приемлемо».

Благодарю, ваше высочество.

«Вы меня утомили, Колон. Да и я вас, наверное, тоже. Последний вопрос. Почему никто из богословов и географов ни словом ни обмолвился об этом море?»

Настала его очередь улыбаться.

О нем говорят уже семь тысяч лет. Ибо это Эдем, ваше высочество, Эдем, где власть Адама над миром была ограничена лишь попущением Божьим. Где всё преображалось от одного только человеческого взгляда. Откуда мы были изгнаны. И куда можем вернуться теперь. Теперь, зная добро и зло, памятуя о горечи изгнания и сладости причастия, мы никогда не будем столь же вольны, как Первочеловек. Но один раз мы сможем изменить мир, сможем поднять землю из вод.

«И земля эта станет…»

Всем, что угодно вашему высочеству. И если будет на то милость Господня, себе я добуду титул, а вам, моя госпожа…

«Рай», сказала Изабелла. «Привези мне Рай».

Составлены главы договора, с ответами ваших высочеств в конце каждого раздела, 17-го апреля, в лето от рождения нашего Спасителя Иисуса Христа тысяча четыреста девяносто второе.

Подписи:

Я — король.

Я — королева.

Земля недвижна. Неба своды, кружась, наблюдают за тем, как западное полушарие, градус за градусом, освещается солнцем. Отсюда, сверху, явственно видно, что истинная форма Земли — не шар, а геоид (хоть это и тавтология). Геоид: нечто вроде приплюснутой груши, или же — воспользуемся образом из письма Колумба — подобие мяча, к которому прикреплена женская грудь (положительно, этот человек был одержимым!).

Вытянутая часть груши (женская грудь), которая мерцает в рассветном тумане, до конца не воплощенная, явленная во сне, — это и есть пресловутый западный континент, а черенок (сосок груди) — великая гора Чистилища, которую столь явственно увидел перед смертью Улисс.

Линия терминатора сдвигается к азиатскому берегу, и Земля вновь становится шаром: никакого континента между Европой и Чипангу нет — до следующего сна Колумба.

Детский голос издалека: юнга опевает восьмую склянку.

Лишь кончится в часах песок
И время вахты минет, -
Мы доплывем, хоть путь далек,
Господь нас не покинет.

На что еще надеяться?

Господь нас не покинет.

Господь нас не покинет.

Он никогда всуе не поминал имя Божье. В гневе — клялся святым Фердинандом, и лишь когда мутная ярость становилась нестерпимой, выплевывал страшное, постыдное: «Иди ты к Богу!». А сейчас — ревностнее последнего матроса просит он о невозможном и чаще, чем в лоции, — чаще, чем в молитвенник, — заглядывает в беспорядочные выписки, сделанные за последнее десятилетие.

Промчатся года, и чрез много веков Океан разрешит оковы вещей, и огромная явится взорам земля…

Отправляющиеся на кораблях в море видят дела Господа и чудеса Его в пучине…

Если бы вы имели веру с зерно горчичное и сказали смоковнице сей: исторгнись и пересадись в море, то она послушалась бы вас.

Знаешь ли ты, неосновательный человек, что дела без веры мертвы? а веры в тебе нет. То, что держало тебя эти годы, исчезло: быть может, в тот самый миг, когда, выйдя из залы аудиенций, ты сказал своим покровителям: «Да»; ни на что большее сил не осталось. Изабелла позволила себе увлечься твоим безумием, а теперь оно ушло — в соленую воду, белое небо, птичий ор. Безумие, вера — одно и то же; а значит, обновления не будет.

Если и проявится на миг чаемая земля, сразу обернется неверным облаком, привычным миражем. Сколько раз уже так было за эти дни: он стоял на палубе с секстантом в руках, думая о пустяках, работу выполнял механически, но вдруг мгновенно и страшно кололо сердце, каравелла скребла килем по песку, нетерпеливый матрос кричал «Земля!» и рассеивал наваждение: берег распадался, кораблю снова был дан ровный ход в никуда, а ее лицо он так и не мог вспомнить. Так и не мог.

Не тебе разрывать океанские оковы, не тебе воссоздать рай, ибо сказано: Ты находился в Едеме, в саду Божием, и Господь поставил тебя на то; но возгордилось сердце твое, от тщеславия твоего ты погубил мудрость твою, и Господь Бог твой извлечет из среды тебя огонь, который и пожрет тебя: и превратит тебя в пепел на земле перед глазами всех, видящих тебя; ты сделаешься ужасом, и не будет тебя во веки.

Не будет во веки: завидная судьба, если вдуматься.

Христофор, Христофор, какая тяжесть на плечах.

10 

«На этот раз ты уйдешь навсегда», сказала она.

Навсегда; прощание навсегда. Не разрыв, а форма небытия: пустота — комком в горле.

«Почему», спросил он и услышал себя будто со стороны. «Почему». Он знал, что она не уйдет, пока слышит его голос. Сел на кровати, потер лоб. Смотреть на нее. Смотреть, не отрывая глаз. Не моргая. Тогда не уйдет. Спиной почувствует. Не перешагнет. Не посмеет.

Она обернулась. Лица не разглядеть. Он вдруг понял, что уже не помнит ее лица, как будто она всегда была только силуэтом на пороге.

«Ты ищешь ее», сказала она ровно. «Тебе нужна она. А не я».

«Погоди. Погоди. Не… Это всего лишь плавание. Еще одно плавание. Новый остров. Всего лишь. Еще один. Только. Не более. Мало ли их было, ты же всё понимала, подожди».

«А я не прощаю».

«Чего?!», закричал он. Не закричал, замолчал.

Тогда он не понимал.

11 

Он был изгнан из Португалии за то, что требовал слишком многого. Оказавшись в Испании, он повторил свои условия — и мытарился по канцеляриям почти семь лет.

Титул Адмирала Моря-Окияна; дворянское звание; пост вице-короля; десятая часть доходов и осьмая часть торгового оборота, буде он вложит в торговлю означенную осьмую часть.

Не больше; не меньше.

Он хотел быть Адмиралом, Хозяином, потому что моря суть женщины, а Окиян есть море морей. Он не мог поступиться малейшим — крупицей власти. Океан и Земля должны были принадлежать ему и только ему. Безраздельно. Навсегда. Безусловно. Головокружительно.

Колон вчуже понимал теперь Изабеллу, которая испытывала это чувство от рождения — не представляла власть, но была властью. Он хотел того же. Алкал того, чем никогда не обладал. Не костюм с чужого плеча, но смена кожи.

В Парадизе это было невозможно.

Она никогда не принадлежала ему, и не в изменах тут дело. Измены его не касались, потому что когда он был с ней — она была с ним.

Не в первый свой визит и не в третий — он узнал, что у нее есть Хозяин. Можно было догадаться и раньше — ведь каждым городом кто-то управляет. Не догадался. Значит, не хотел.

Любая провинция тянется за великим городом — как мальчишка с ломким голосом пытается подпевать первому тенору. Парадиз слишком долго был под протекторатом Венеции, чтобы не перенять самые древние и самые бессмысленные ее обряды. Дож обручается с морем — городской голова Парадиза, вступая в должность, обретает полную власть над всем островом, власть символическую (пляски вокруг костров, кольцо падает в колодец на главной площади), но вполне реальную.

Когда за ней прислали, он ничего не понял. Стук в дверь — наверное, условный, потому что она мигом оборвала шутливое препирательство (через день он уплывет или задержится еще на неделю) и, будто ждала этого стука (ждала; конечно, ждала), метнулась к двери, как была, неодетая. Короткое бормотание; человек по ту сторону двери был вовсе не удивлен, застав Дизу в таком виде, и уж тем более не смущен. Из рук в руки переходит что-то мелкое, блеснувшее — кольцо.

Она возвращается к постели, но не прыгает в нее, как бывало обычно. Стоит, облитая лунным светом, и светится изнутри. Никогда прежде не было у нее такого лица. Страх предвкушения.

«Мне нужно уйти».

«Надолго?»

Он хотел спросить: «К кому?». Она поняла.

«К Хозяину». Молчание. «У меня есть Господин». Молчание. «Но это…» — любимые ее слова: Но это ничего не значит. Не договорила: не может так сказать. «Я вернусь. К утру. Дождись меня». Не просьба, приказ.

Он дождался. Лежал с закрытыми глазами. Слышал ее дыхание в шуме прибоя, неровное и прерывистое. Слышал ее крики в чаячьем визге.

Она пришла с рассветом, на ходу сбросила изорванное платье и упала на кровать — ноги не держали.

«Обними меня». Не приказ, просьба. «Крепче». Мольба.

Он обнял, прижал ее — уже не его, еще не его, чужую, — обхватил руками и ногами. И ощутил — на спине, на ягодицах, на бедрах — рубцы. Сжал ее — она вскрикнула. До сих пор больно. Сжал сильнее.

«Я его убью».

«Не смей».

«Он бьет тебя».

«Ты не понимаешь».

«Как ты позволяешь ему?»

«Мне это нужно».

Он не мог понять. Она попыталась объяснить — невероятное чувство, когда от тебя не зависит ничего, когда любящая власть («да, любящая!» — с вызовом), любящая власть наказанием уничтожает вину, подлинную или мнимую, придуманную к случаю. Когда боль нарастает до невозможного предела и тогда — претворяется во взрыв, во вспышку, за которой нет ничего.

Ей, кажется, это нравилось. Он не понимал, отказывался понимать, а она не объясняла. Она вообще ничего не объясняла, просто уходила, и приходила, и просила: «Обними меня». И лежала, долго лежала, не шевелясь, и он чувствовал каждый ее шрам.

Наконец она нашла слова — слишком простые, а значит, неверные. «Я принадлежу ему».

«А я», спросил он. «Кто я для тебя?»

«Ты — мой», сказала она и впилась ногтями в его спину. «Ты — мой. Мой. Мой».

Но ты-то не моя, подумал он. 

12 

Он был очень везучим человеком.

Не он понял, что за земли скрываются на Западе — через него это было понято, и он был благодарен за то, что стал орудием Провидения. Когда он брел по испанскому берегу и просил подаяния в монастырях (всё имущество было описано за долги), дорога привела его в обитель Девы Марии Ваальской, настоятель которой не только поверил сумасшедшему генуэзцу, но и воспользовался своей привилегией рекомендовать подобных юродов ко двору. Кристобаль Колон семь месяцев ждал предварительной аудиенции — чрезвычайно краткий срок, принимая во внимание, что королевский двор дольше трех дней ни в одном городе не задерживался и при каждой остановке решал дела первоочередные. Всего лишь семь лет он ожидал решения по своему делу — другие томились и того дольше.

Маршрут его был предопределен политическим раскладом: по Алькасовасскому договору, португальцы могли без помехи топить испанские корабли, застигнутые к югу от Канарских островов, поэтому Колонова флотилия продвигалась по линии раздела зон морского влияния, то есть в том поясе, где восточные пассаты непрерывно подгоняют корабли. Даже буря, сбившая каравеллы с курса, оказалась кстати: команды уверились, что к северу столь же упорно дуют западные ветры, а значит, и обратный курс будет спорым.

Ему всё время везло: седьмого октября он увидел клин перелетных птиц, державший курс на юго-запад. Он велел поворачивать вслед, а если бы не свернул, то был бы отброшен Гольфстримом назад, к берегам Европы.

(Он не знал, что чуть ли не на другой день после того, как он отряхнул прах Португалии от ног своих, король Жуан II отправил на запад корабль-разведчик, который — по лености ли капитана, по скудости ли его воображения, по мятежности ли команды — вернулся через месяц и доложил, что не нашел ничего, а значит, единственно верный путь в Индии лежит круг Африки, как и завещал великий Энрике Мореплаватель.)

Он был очень везучим человеком.

Но это ровным счетом ничего не значило.

13 

Как она поняла — раньше его самого — что для него значит путь на Запад? Путь к тому, чего она не могла ему дать: путь к полному и безусловному обладанию.

Она поняла. И не простила.

«Ты ничто теперь», сказала она, стоя на пороге. «Ты ничто».

Больше он ее не видел и стал пустотой.

14 

Она ушла от него — прогнала его. Но он вернулся, заткнув гордости глотку.

Полгода спустя он причалил к берегу Парадиза и увидел то, о чем слыхал и прежде: что бывает с городом, из которого ушла душа.

Ее не было на пристани. Ее не было нигде. Он заранее знал, что она не позволит себя увидеть, — но ее просто не было. Души городов не умирают; они оставляют свое прежнее обиталище, сбрасывают плоть — дома, улицы, мосты, — сами выбирая время своего ухода. Но никто не знает, что выходит из опустелого кокона.

Кокон же остается, ветшая и рассыпаясь, возвращается к первоначалам. Здесь отрывается ставень, там падает на мостовую черепица. Волны слизывают берега, рыбы покидают ближние воды. Поколение — много, два — и природа замирится с развалинами.

Можно вернуться в рай, откуда был изгнан. Но второй раз на пустошь не придет никто. Даже меч сторожевого ангела заржавел.

К удивлению редких прохожих и кудлатых собак, он бродит вверх-вниз по трем вьющимся улочкам, то равнодушно-медленно, то переходя на рысцу. Нет, и за углом не показалась. Нет, не она. Нет.

Он сидит над обрывом. Здесь ему больше делать нечего. Нужно создавать Новый Свет.

15 

11 октября 1492 года, ночь.

Вот только нет никакого Нового Света.

Моря, самозванным Адмиралом которых он был, катятся на запад, не встречая земли, до острова Чипангу и самого Катая, а может быть, и они не попадутся на пути, и тогда — только край Земли, бесконечное падение.

Женщина, душа города, его душа, спит, и волосы падают на лицо, которое он забыл. Далеко. Может быть — нигде.

И тогда, в тот самый миг, когда он понял, что потерял их навсегда — женщину и землю — не удержал в руках, не коснулся, никогда ими не обладал, — он понял, что может обрести их вновь.

Пальцы неловко протянулись в темноту и встретили ее дыхание.

Волосы, темные и потому невидимые; кожа холодна — потому что это север, северные леса, полярное сияние и вечный вой на луну.

Теперь он был уверен, и рукам его дарован был патент обследовать весь этот континент, и он лепил ее, вспоминая все родинки и волоски, — так же, как она, здесь и сейчас, лепила его, наращивая на полую душу бремя тела.

Глаза ее — великие озера; его рука прошла по плечу, сбила покрывало и, словно по клавишам, пробежала по спинным позвонкам — по Скалистым горам, — вернулась и охватила грудь, левую, потом правую, холмы на равнинах, разделенные великим каньоном. Он почувствовал, как напряглись соски: млеко милости, расплавленное золото Эльдорадо, — и, чуть помедлив на животе (сухие прерии, не знающие дождя), руки обхватили талию, такую тонкую, что нельзя было поверить, что она станет еще тоньше, пронзенная четыре века спустя Панамским каналом; а дальше, к югу, лежали необъятные латинские бедра, чаемая прохлада, и рука, достигнув устья великой реки (Амазонка! гордое имя, жестокое имя, и бедра упрямо сжаты), рука замерла; палец коснулся острова Маражо, и женщина вздрогнула, и вздрогнула земля. Он спустился по ее ногам, погладил холодные пятки и крохотные пальцы, упиравшиеся в изножье, в полосу вечного льда, но те запредельные земли уже не занимали его, потому что не были ею. 

Теперь она была с ним вся — не память о ней, давившая все эти годы, не копия, потому что повторить ее не смогли бы ни природа, ни искусство, — но она сама. Он слился с ней, вошел в ее плоть и кровь, горы и реки, они вольны в плену своих объятий, и нет здесь ничьей власти. Она обхватила его, прижала к себе и вскрикнула, задыхаясь (но вскоре они расстанутся, и трижды будет возвращаться он к ее берегам, и трижды уплывать навсегда, не более чем прикоснувшись к ней; и не его имя будет она носить), и он закричал тоже, и крик этот подхватил вахтенный: земля!

Земля поднималась из моря, и птицы метались меж парусов.

Август — октябрь 2004

Трускавец — Киев — Одесса

1 Романизированная биография (фр.). — Прим. ред. 2 Мараведи — мелкая монета. Опытный матрос получал две тысячи мараведи за месяц плавания. — Здесь и далее — прим. авт. 3 Китай и Япония.