head
Филология
Philologia
Главная · Карта. Поиск · Параллельный корпус переводов «Слова о полку Игореве» · Поэтика Аристотеля · Personalia ·
· Семинар «Третье литературоведение» · «Диалог. Карнавал. Хронотоп» · Филологическая библиотека · Евразийские первоисточники ·
· «Назировский архив» · Лента филологических новостей · Аккадизатор · Транслитер · TeX · О слове «Невменандр» ·
Филология. Лингвистика. Литературоведение
Библиотека первоисточников евразийцев: 20–30-е годы

Сувчинский П. П. Знамения былого (О Лескове)

Знамение былого (О Лескове)


Есть пророческие откровения, которые раскрываются в опыте, в искусе, в искупительных или вещих страстях лич­ности; но есть возвестия, которые изрекаются избранными безличного подвига, без действенного превозможения: просто было дано свыше увидеть, понять и открыть новые тайны ми­ра. У таких провидцев нет воли для свершений, но есть острое зрение и тайный слух, которыми они провидят и прослуши­вают толщу. Таковым является Лесков.

Глубина бытия и сущность вещей ревнивы: нужно быть простым и очень любить, для того, чтобы святые недра черной земли и драгоценные тайны сердца раскрылись и дались. От исполнения духом гордыни, обличения и тревожного безверия гаснут глаза, глохнет слух и откровенные видения и музыка сердца становятся недоступными. Сдвигается скрывающая оболочка — и кора земли и сердца становится черствой, жесткой, непроницаемой для чужих взглядов и чужого слуха.

Много смотрящих на жизнь, наблюдавших, но мало внимающих. Немногие увидели и поняли в жизни то, что раскрыл может быть, самый мудрый русский писатель Лесков. Лесков — не бытописатель вроде Островского, Щедрина, Писемского, Печерского. Его чувство быта не схватывание внешних форм жизни, а подлинное касание самого бытия, самого сердца жизни, бытовой воли, того неисчерпаемого волевого процесса жизни, который дается, бьется и творится во всех и во всем, непрестанно и невидимо.

Быт у Лескова — всегда в проявлении воли, в событии, в подвиге. Прожив свои дни простым смертным, без крупного личного подвига жизни, без пышной биографии, Лесков, как очарованный, сподобился всю жизнь стоять перед чудом че­ловеческого подвига и подвижничества и до конца понял и схватил эту героическую стихию. Недаром Лесков так любил древний Пролог (1) и «прилоги», эти яркие, лаконические, ре­ально—мистические повести о «легендарных характерах», об искусах и победах человеческой воли, так близко сочетающие в прихотливо — чудесных случаях жизни Божеское и челове­ческое.

Творческий мир Лескова — это нечто среднее между Прологом и былиной. Жизнь каждого, даже самого незамет­ного, была для Лескова сосредоточенное и значительное жи­тие, причем это не было вдохновенным подходом к действи­тельности изнутри, а редчайшим даром ухватывания, усматривания истинного подвига и славы в тайниках и порослях жизни.

И как показательно: когда Лесков прикидывается и, увле­ченный духом времени, пишет романы, т.е. начинает инсце­нировать, выдумывать искусственно — тенденциозные постро­ения, не прозревает жизнь, а создает ее сам — он становится скучным, резонерствующим, болезненно — натянутым. Конеч­но, отдельные эпизоды, характеристики, положения — от­дельные, так сказать, правды — в его романах замечательны, но тем не менее «Некуда», «На ножах», «Обойденные» — как искусственные построения читаются с досадой и трудом. Точно великий человек, не удержавшись от соблазна, прель­стился на пустой знак славы мира сего; ведь быть большим писателем во времена Лескова — это своего рода многослов­ная и неуклюжая литературная полемика с современной ему реологией. Противопоставить свое вдохновенное героическое мировоззрение, свою пиитику жизни рассудительно — ограниченной и вылинявшей риторике 80 —х годов Лесков, по-видимому, считал недостаточным. И это понятно, потому что лесковскому Прологу как проповеди о реально — чудесном не внимал в ту «глухую пору» никто.

Все пребывали с заткнутыми ушами, с бельмами вместо глаз, оторванные от земли, но не вознесенные в небо, подобно пыли…

Одним из мудрейших законов религии является поклоне­ние мощам. Поклоняться Богу заповедано не только в небе, но и на земле, в нетленном теле человеческом. Мощи — это тело, останки жизни людей ушедших, отказавшихся от жизни и от тела. От чего они, избранные, ушли — тому остальные, обык­новенные, поклоняются. Как бы замкнутый круг. В образе смертном, человеческом — знамение бессмертия и славы. Сожженная огнем Духа плоть являет исцеление плоти не­мощной и хилой. Благодать дается сквозь все, даже сквозь почившую плоть…

Истинная мистика, духовная крепость не в бесплотных тенях, призраках, а в реальном веществе, в воплощении жиз­ни. Это забывается в эпохи упадка, в эпохи безликой лжеоду­хотворенности, бесформенного спиритуализма и всегда ярко и мощно утверждается в стихии народного религиозного твор­чества и в эпохи веры. Таинственное, небесное и особенное сочетается с самым простым и обыкновенным. Жизнь рас­цвечивается в самой себе яркими образами, удивительными событиями, преданиями и былинами. Чудо — в быту, в образах действительности. Сказка — это произведение искусства, ее нужно сказывать, исполнять. Былина — это уже мировоззре­ние, героическое приятие мира, чудесное утверждение сверхличности.

Человеку свойственно искать чудесное. Каждый по своим силам создает вокруг себя свой мир, свой небольшой крут преданий, «небывалых случаев», героических поступков… Этот подвижный, вечно переливающийся житейский романтизм является верным мерителем жизненного пульса. В периоды возбуждений, резких смен, значительных событий биение его учащается; когда затишье — его напряжение спадает. Вместе с потерею чувства здорового реализма жизни эта непрестанная, бессознательная творческая импровизация иссякает и утрачивается. В таком состоянии притупения к жизни, преиму­щественно, всегда находятся верхние, культурные отслоения, но особенно сильно и болезненно вследствие сложных про­цессов и причин оказалась окостеневшей и обездушенной русская интеллигенция последнего века и времени. Жалкими и даже греховными звучат еще недавно жалобы об измельчании рода человеческого, о пошлости среды… Живое, преемствен­ное вдохновение жизни было преступно изжито; остались пустота и скука…

Однако есть какое —то глубокое дно, тихий уровень, где хранятся золотые заветы простого, живого и крепкого пони­мания людей и жизни. Этот уровень расположен под разме­танным и распылившимся слоем интеллигенции. Это не народ, но поросль, которая питается от самой черной и тучной земли народной. Это промежуточный слой между верхами и низами. Но все, что взращено этой полосой, подлинно народно, ибо народом принимается и несется, как дивные сказания и бы­лины, как свое. Вот именно этот пласт творческого жизнеприятия и жизнедейства обнажил Лесков.

В людях этой породы течет не оскудевшая горячечная сукровица интеллигенции, а медленная, густая, красно — лиловая кровь нетронутых, целинных поколений. Кто они — сонм различных «легендарных характеров» исторических и неисторических, неизвестных подвижников, чудесных героев: поп Туберозов, Ахилла, Несмертельный Голован, Однодум, Пигмей, Антон —астроном, Павлин, Левша, анахорет Памва, Дед Марой, бесстрашный Лука, печерский Кесарь, всепомогающий доктор Николавра, старец Малафей и отрок Гнезий, поп Юхвим, митрополит Филарет, отец Алексей и без конца Другие, которых Лесков иногда называет, как бы оправдывая, с теплой иронией, «антиками». На самом же деле это герои, и молва, и предания о них — истинный героический народный эпос. Герои Лескова не самодуры Болконские, не чудаки Астровы (2) , а фанатики, изуверы даже, потому что каждое сказание о них — это сказание об их удивительных делах и поступках, это всегда волевое, действенное проявление их личности.

У Лескова почти нет романических повествований. И это понятно: всякий роман, пересказ о романтическом происшествии — всегда заключает в себе эгоистическое, замыкающее весь интерес в определенном кругу частных переживаний Большинство или, по крайней мере, лучшие рассказы Лескова всегда гласят об устремлении воли отдельных героев либо на служение другим, либо на утверждение и незыблемое испо­ведание своей истины и веры, и особенная сила этих рассказов заключается еще в том, что это повести о действительно быв­ших людях. Известно, что так именно было, что все это не выдумано.

Кто сомневается в воле к милосердию и деянию русской стихии, пусть вникнет в героический эпос Лескова.

В творчестве Лескова нет свысока придирчивого и болез­ненно—предвзятого изображения действительности Щедрина, нет описательной риторики и бутафорского героизма Турге­нева — в нем открывается глубокая русская воля к подвигу, к простому тайному служению, воля к созиданию яркой и действенной формы жизни — все то, что было забыто и зарушено пылью и сором чужих надстроек по верхнему слою глубокой русской земли.

И воля эта — ясная и крепкая; она не в мечте, а в яви; для нее цель всегда близка и отчетлива. В том мире, который раскрывается Лесковым, небо всегда пребывает на земле; земля — всегда в значительности, в раскрытии Божьей веси. И какой верой овеяны слова Лескова, что «у нас не переводи­лись, да и не переведутся праведные. Их только не замечают, а если стали присматриваться — они есть»; что «видеть одно дурное — это болезнь зрения», что нужно «не погублять доб­роту ума», что если просто записывать все известное о «кое-каких хороших людях», то много найдется такого, что «свято Господу», «если без трех праведных, по народному верованию, несть граду стояния, то как же устоять целой земле?..» (3).

Творчество Лескова народно и религиозно. Его народность в напряженной действенности, событийности его повествова­ний; кроме того, Лесков народен по своему изложению, по чисто народному подходу к пониманию слова.

По большей части Лесков любит вести рассказ от первого лица, что дает возможность сообщить тому или другому событию индивидуальную окраску изложения. Для него слово не застывшее понятие, условно установленное, а живая звукосмысловая форма выражения, эластично подчиняющаяся своему содержанию, объекту определения. Словотворчество Лескова неисчерпаемо и не поддается уточнению, ибо измен­чивость его стиля целиком зависит в каждом данном случае от всей литературно — выразительной концепции. Несомненно, весь его «жаргон» неподлинный, т.е. все модификации и при­способления слов Лескова — плод гениального стилистиче­ского вдохновения; но они подлинны и народны по методу, по верности основного ощущения и подхода, их породивших. В народно — лесковской стилистике слова лепятся и мягки, как воск, послушно принимая отпечатки давящей формы. Чтобы так творить, чтобы получить полную свободу в выборе слов и подчинении их внутреннему существу смысла, чтобы так ге­ниально деформировать слова для получения новых, более выпуклых форм выражения, нужно находиться в самой стихии народного светозрения, в стихии народной, гениально — бессознательной импровизации слова. И никакие подделки под народный акцент писателей —народников, или же ученые и мертвые стилистические построения современных архаизи­рующих эстетов даже близко не могут быть поставлены в смысле убедительности и правды с гениальным словарем Лескова. Только теперь, в тяжеловесных оборотах и пестро — подвижных словообразованиях Ремизова (4) — Маяковского ли­тературный стиль вновь обретает свои народные и живые за­коны сложения.

Творчество Лескова религиозно, ибо оно до конца преисполнено реально —чудесным, ибо мораль его не в назидатель­но—рассудочной абстракции, не в тенденциозной проповеди, а в действии, в опыте и подвиге жизни, за которыми нет места Рассуждению и сомнению. Это бесконечно разная, но неиз­менно строгая и стройная форма жизни.

Строй жизнеявления Лескова напоминает существо Древней иконы: внутреннее горение схвачено, вобрано в че­канные грани формы… Пустот не может быть, ибо косность Материала и пространство до конца преодолены; все заполнено ритмическим биением одухотворенного вещества; очертания плоти еле сдерживают внутреннее напряжение духа; Дух — разрежает, делает теплящейся оболочку плоти. Разобщить Дух и Плоть невозможно. Они — одно!

Теперь, когда, наконец, заговорили о «фактуре» прозаи­ческого изложения, когда поняли, что в каждом изложении имеется свой ритмический строй, что проза, подобно поэзии имеет свои законы звуко-ритмического сложения, Лескова как стилиста и излагателя, конечно, признают и оценят. Но не об этой поздней историко-литературной дани идет речь. Лесков до сих пор не понят как гений, как пророческое зна­мение «глухой поры». Его чувство жизни не осознано как та конкретная форма русской духовной стихии, которая всегда жила тайно и незримо под внешним слоем рассудочной сует­ливости и интеллигентской абстрактности.

Прийти к Лескову — это значит раскрыть жизнь в ее ге­роическом пафосе, увидеть в каждом ее событии и образе живое, реальное откровение; это значит утвердить жизнь как событийное, лично — волевое начало; наконец, это значит ве­рить, в жизнь и перестать толковать о ней.

Опереться о Лескова нельзя без того, чтобы частично не оттолкнуться от Толстого. Именно Толстому и никому другому должен быть противопоставлен Лесков, ибо творческие основы и того, и другого в одном и том же — в жизни.

Если своим гротеском, доходящим порою до жуткой фантастики, даром подглядеть в жизни иной раз ее нечелове­ческие, деформированные образцы, а также своим психоло­гически—насыщенным стилем Лесков, одной стороной своего творчества приближается к призрачному миру Достоевского, то в существе своих творческих процессов, в своем духовном тайнике он, безусловно, от Достоевского в корне разнится. Достоевский — вне жизни; он целиком в призрачной реаль­ности своего мира, в своей пророческой действительности, тогда как Лесков обусловлен самой конкретной, действитель­ной сутью жизни, и в этом отношении у него с Толстым оди­наковый творческий устой. Но для Толстого жизнь являлась единым необъятным руслом, по которому слепо и бурно уст­ремлялись жизненные процессы — воды, смывая в своем движении все лично —человеческое, обесцвечивая в одном мутном течении все приточные струи, тогда как для Лескова жизнь вскрывалась как множество мелких, но кристальных родников в темной гуще леса. Толстой захлебнулся своим стихийным потоком и потопил с собою множество хотевших напиться его живой воды.

Лесков своими тонкими родниками еще многих бережно напоит, кто забредет к нему и нападет на его светлые ручьи… Творческий организм Толстого как сложное и огромное целое будет всегда поражать широтой и мощью своего жизненного охвата, но вряд ли ближайшая эпоха будет чувствовать Тол­стого как своего гения. Толстой навсегда вошел в человечест­во, но по всей вероятности, надолго вышел из апостолов и водителей определенных поколений и эпохи. Уже теперь, для наших дней Толстой — угасший гений, но тот соблазн, кото­рым была схвачена его творческая стихия, всегда будет жив, ибо он исконный, от грехопадения заданный человечеству для преодоления и победы. И может быть, эпоха новой России и будет реакцией против Толстого, против страшного соблазна принимать жизнь в механической причинности, в слепой по­следовательности ее процессов, а не в творческом подвиге личности; против того, чтобы принимать жизнь в разлагающем аспекте отвлеченного разума и рассудочного натурализма, а не в слитной форме религиозного реализма, религиозного вдох­новения, пути постигания которого «лежат вне и над плоско­стью стихийных сил».

Религиозное сознание Толстого, утвердившееся как тол­кование, как разъединяющие личные настроения и рассуж­дения о морали и любви, стоит как исконное противоположе­ние перед верой героев Лескова. И не случайно Лесков по­дошел к «житиям» и апокрифам. Не важно, что у него все-таки не хватило творческих сил и техники, чтобы переработать этот вдохновенный материал, но он — все-таки первый, ко­торый дерзнул хотя бы коснуться его и показать всю неис­черпаемость этих драгоценных недр народно — религиозного творчества.

Так же противостоят по форме и длинные романы Толстого, которые выражают его процессуальное мировоззрение, коротким рассказам Лескова, в которых жизнь раскрывается неизменно в фактах волевых свершений, в утверждениях героической личности.

Придет время, даже настанет оно, когда Лесков встанет новым сиянием в русской духовной культуре. Если интеллигентская среда имела все-таки достаточно сил, чтобы в тем­ную пору конца прошлого века создать такое творческое яв­ление, как Лесков, то неужели теперь, когда колесо эпохи тяжелым взмахом свалило прошлое и вознесло новое, когда прояснились взоры людей и мутные дали, вдохновенное чув­ство жизни, которое он так понял в русском духовном созна­нии, не предстанет во всей своей силе и реальной простоте? Неужели те глубинные пласты России, которые должны будут обнажиться после того, как ветер революции сдует и разме­тает всю ее наносную пыль, не окажутся урожайными и не взрастят ту конкретно—духовную культуру, которая станет верой для всех?

В праведность России верил Лесков, должны верить и те, кто понял его.

Лесков из былого, поверх провала современности, знаме­нует в будущее о том, что единственно может на крыльях своих удержаться над бездной — о подвиге; и помнить Лес­кова — значит не соблазниться в наши дни о правде и подвиге России.


София - Берлин, 1921 — 22 гг.


Примечания:


  1. Пролог — сборник кратких житий и нравоучительных текстов, расположенных по дням церковного календаря

  2. Персонажи из известного чеховского произведения «Дядя Ваня»

  3. Строки из предисловия Н. С. Лескова к циклу «Праведники»

  4. Ремизов Алексей Михайлович (1877–1957) — русский писатель, тяготеющий к словотворчеству, сказовой манере и архаической лексике. С. 1921 года — эмигрант



Статья публикуется по: Русский узел евразийства. Восток в русской мысли. Сборник трудов евразийцев. М., Беловодье, 1997. Составление, вступительная статья и примечания — Сергей Ключников. При перепубликации сохранен курсив, имевшийся в источнике.


Р.Р. Вахитов