head
Филология
Philologia
Главная · Карта. Поиск · Параллельный корпус переводов «Слова о полку Игореве» · Поэтика Аристотеля · Personalia ·
· Семинар «Третье литературоведение» · «Диалог. Карнавал. Хронотоп» · Филологическая библиотека · Евразийские первоисточники ·
· «Назировский архив» · Лента филологических новостей · Аккадизатор · Транслитер · TeX · О слове «Невменандр» ·
Филология. Лингвистика. Литературоведение

Записи о Биробиджане со слов московского дьяка и якутского воеводы Федора Васильевича Тонкова, не смогшего удовлетворительно объяснить своё историческое пакибытие (palingenesis) ни в местном ГУВД, ни в психоневрологическом диспансере и потому вынужденного давать во время приводов пространные, более или менее лживые объяснения *

* Некоторые из этих записей объединены под названием «Материалы к описанию дючерской землицы Биробиджан, порубежной Никанскому царству» и внесены в общую тетрадь, другие существуют на разрозненных листах (милицейские протоколы и эпикризы нам недоступны). Возможно, автор считал эти записи подготовительными и собирался объединить их в какой-то историографический сюжет. Этого мы не знаем и не узнаем никогда. Одно соображение представляется почти несомненным: дьяк Федор, человек спокойного нрава и рассудительный, кажется, всерьёз рассчитывал, что эти записи могут послужить документом, объясняющим его личность, и основанием для регистрации по месту пребывания (агробиостанция местного вуза на шестом километре Облученского шоссе). Но поскольку дьяк безнадёжно путался в любых показаниях, никакие записки помочь не могли. Получать пенсию он не надеялся и жил иждивением Евгения Владимировича Докуржанова, застройщика и бывшего боксёра.

От Двинскаго устья до Обского устья, а от Обскаго до Енисейскаго, от Енисейскаго до Ленского, а от Ленского до последняго речнаго устья, которое отыщется удобное близ Амуры реки, и по устье Амурское и вдоль между Епоном и Китаеми. (Из записки «Изъявления прибыточныя государству» Фёдора Салтыкова, корабельного мастера, сына тобольского воеводы боярина Степана Салтыкова, участника «Великого посольства», автора проекта экспедиции для отыскания морского пути в Индию через Северный Ледовитый океан1.)

Начнем же, братья и сестры.


1 Эта фраза корабельного мастера вызвала неожиданный побочный эффект: вместе с каноном малербовой оды она оказала влияние на становление одической традиции акцентированных географических просторов: от ломоносовско-петровско-державинской торжественной оды, пушкинского «Клеветникам России» и тютчевской «Русской географии» — до «Скифов» Блока и советских песен («От Москвы до самых до окраин…» и т.п.). Интересно, что салтыковское «от устья до устья», в свою очередь восходящее к языку землепроходческих отписок и расспросных листов, в общем, не имеет в виду простор как таковой: это описание сосредоточено на последовательности экспедиционных действий. Но пролегающие между «устьями» великие пространства победили прагматику служебной записки и стали поэзией. — Ред.

* * *

См. карту. Взгляд на современную карту Еврейской автономной области должен быть дополнен внимательным рассмотрением некоторых исторических карт, а именно: «Чертежа Сибирской земли» Семена Ремезова (и карты Амура в его «Хорографической чертежной книге»), карты «Северной и Восточной Тартарии» амстердамского бургомистра Николааса Витсена и, наконец, Атласа Российской империи 1745 года. А также рассмотрением «Карты Биро-Биджана», приложенной к книге профессора Б. Л. Брука «Биробиджан» (1929 г.).

* * *

Даже при беглом взгляде на карту ЕАО возникает вопрос: а где здесь деревушка Новые Фарсалы, Новофарсалка тож? Прямого ответа на этот вопрос не существует, но существует предположение, что известный Titus Labienus (оставшийся в русском фольклоре в поговорках «Тит, ступай молотить» и «Пришёл Тит, только на ходу бздит») после Фарсальской битвы и пребывания на острове Керкира бежал на крайний восток, где и назвал один из горных хребтов именем своего патрона; однако климат этих мест ему оказался не по нраву, и он вернулся назад, чтобы найти смерть в битве при Мунде. Другое предположение связано с немногочисленной группой переселенцев из разрушенных Помпей, но, в отличие от предыдущего, оно не выдерживает никакой исторической критики.

* * *

Совершенно неправы те, кто говорит лишь о 80-ти годах компактного проживания евреев на Дальнем Востоке России (так называемый «Биробиджанский проект» еврейской автономии). Первые известия о присутствии евреев в исторической Дючерии восходят к XVII веку. Так, в отписке приказного человека Онуфрия Степанова 165 (1657) года читаем: «меж Кургой-рекой и Курой-рекой объявились немногие жиды во всяком от богдойских людей разорении». Это загадочное для моих нынешних современников упоминание не должно удивлять: речь, видимо, идёт о евреях, захваченных в плен около 1654 года под Дорогобужем во время русско-польской войны. Вместе с другими пленными (поляками, литвинами, немцами) они были сосланы в ближнюю Сибирь, откуда потом, вероятно, попали в Приамурье, без труда ускользнув от воеводского присмотра (да и присмотра настоящего за ними не было и быть тогда не могло). Совершенно не приспособленные к «изнурительным подвигам» землепроходцев (В. Распутин), они могли дойти от Енисея до Амура только в составе одной из тех партий служилых и промышленных людей, которые именно тогда активно пробивались сквозь баснословную Тартарию на Амур в поисках земель, пригодных для хлебопашества. Литовским евреям, конечно, были вполне чужды эти цели, но они могли заинтересоваться рассказами о богатствах Китая и о возможностях торговли по большой реке. Удивительно другое: Степанов сообщает, что «жиды с улусными мужиками (т.е. дючерами и маньчжурами) крепко бились». Это известие входит в противоречие с общепринятым представлением о тогдашних евреях как о людях робких и не воинственных. С другой стороны, оно вполне соответствует гораздо более поздней характеристике, данной «сибирским евреям» в книге В. Ю. Рабиновича «Евреи дореволюционного Иркутска» (Красноярск, 2002): «авантюристы и искатели приключений». Воины и патриоты, добавлю я, вспомнив об Иосифе Трумпельдоре, одном из защитников Порт-Артура. Таким образом, эти люди стали своего рода провозвестниками той еврейской породы, которая так необычно проявит себя в ХХ веке. Неизвестно, куда подевались первые дальневосточные «жиды». Возможно, кто-то из них сумел вернуться в Речь Посполитую. Гораздо вероятнее то, что все они частично погибли, частично были принуждены раствориться среди «улусных мужиков» среднего Приамурья, чтобы затем быть переселёнными во внутренний Китай. Если последнее верно, то их вынужденное появление в амурском правобережье на заре империи Цин в корне меняет ещё одно представление: о том, что евреи появились в Китае только в конце XIX века (речь, разумеется, идёт о харбинской общине, а не о «ютайжень» из Кайфына, которые пришли в Поднебесную ещё в эпоху Сун и чжурженьского нашествия).

* * *

Какие-то включения сырости в январский морозный ветер вызывают в памяти весну. Это, конечно, не весна, но в самом этом ветре уже есть противительный союз, поставленный мною здесь, посреди маленькой речи о пользе катания на коньках. Противление в таком занятии присутствует во всём: противление льду железом, морозному воздуху — лицом, возрасту — бегом. Обутые железом биробиджанцы с разной степенью успеха наносят увечье льду, иногда успевая при этом разминуться друг с другом (очередная метафора жизни). Ирина Кудалёва, девушка и документовед, проезжая мимо, оповестила меня: на поле появилась пьющая мишпуха (не путать со старотунгусскими «махаллёй» и «всем кагалом»; см. у Фасмера), которая от дружеского пива перешла к героической водке, поставив, казалось, целью добиться невероятной устойчивости на коньках-бегунках при любом состоянии духа. (Если уж противостоять чему-то, так следует выбрать серьёзный предмет. Например, закон тяготения. Или таблицу Менделеева. Или, на худой конец, налоговый кодекс.)

* * *

Роспись станциям от Биробиджана до Хабаровска: Икура — Усов Балаган — Аур — Оль — Белгородское — Ин — Урми — Ольгохта — 56-й километр — речка Поперечка (67 километр) — Волочаевка I — Тунгусский — Дежнёвка — Николаевка — Совхозная — Ключевая — платформа Энтузиастов — Приамурская — Покровский (дачный посёлок) — платформа Тельман — Амур — Северная — Хабаровск I.

* * *

Поездка в Хабаровск на электричке начинается полвосьмого утра в темноте, а затем в офтальмологической синеве февральских, предрассветных и оснеженных, сумерек: там, за окном, происходит утро земли, её новое возвращение к себе. В однообразной метафоре этих сумерек совмещены бодрость неизбежного прояснения и какая-то грусть. В ней есть синева иного, что случайно перекликается с названием очередной станции: Ин. Впрочем, на подъезде к этой станции метафора начинает белеть и становиться полным утром. Как скромны и торжественны первые утренние мысли земли! эти деревья и кусты в инее, эти болота в снегу. В наклоне сухой травы, в прямоте голых стволов, в обветренных снегах насыпи чувствуется молитвенная дисциплина и общая судьба всех застывших существований, столь неочевидная во времена цветов и плодов. Названия станций на железнодорожном маршруте «Биробиджан — Хабаровск» содержат долгую историю: от глухонемых дючерских демонов Ольгохты до платформы Энтузиастов и честного имени Тельмана. (Имя Тельмана находится здесь, на последней платформе перед Амуром, а сам он стоит у станции метро «Аэропорт» в Москве и с крепким коммунистическим задором смотрит на финансовую академию. Такое разделение имён и денотатов между центром и его окраинами сложилось ещё в эпоху первого брака Ф. М. Достоевского. Сам писатель не одобрял такой практики. Впрочем, он был классическим шлимазлом и, в общем, не скрывал этого. Только однажды, в момент Пушкинской речи, к нему пришло сознание успеха и мировых перспектив, но вскоре пришёл ещё один посетитель, смерть, не давший появиться на свет новой версии второго тома «Мёртвых душ»: продолжению романа «Братья Карамазовы». Смерть не любит повторений, потому что сама предназначена для удостоверения единичности: однажды был, однажды умер.)

* * *

В биробиджанской областной универсальной научной библиотеке имени Шолом-Алейхема (aka Соломон Рабинович) хранится неизвестно как сюда попавший и по облику весьма старый типографский оттиск на плотной бумаге со стихотворной миниатюрой «Къ гишпанскому голубку» графа Дмитрия Ивановича Хвостова. Миниатюра эта не вошла в известное собрание сочинений графа 1820 — 30-х годов. Вот она: «Безвѣстный голубокъ, Держа въ зубахъ оливу, Летитъ на Божій свѣтъ, И чаетъ быть счастливу». Под стихотворением расположено характерное хвостовское примечание: «Писано по случаю созерцанія картины одного Гишпанскаго живописца». Оттиск подклеен к тому Большой Советской Энциклопедии (2-е издание): в конце тома, на внутренней стороне обложки. (Известие об этом получено благодаря отъехавшей в начале 2000-х в Израиль биробиджанской поэтессе и бывшей сотруднице библиотеки Галине Александровне Романовой. Она же любезно показала мне том БСЭ, в который был вклеен оттиск.) Можно предположить, что оттиск оказался на Дальнем Востоке в смутных обстоятельствах гражданской войны и затем попал к одному из жителей Биробиджана, чья частная библиотека была доброхотно передана области перед отъездом владельца «к Сионским высотам». Этот случай тем примечательней, что хвостовская традиция путём какой-то загадочной литературной панспермии достигла Биробиджана и воскресла в новом, преображённом теле: в творчестве Григория Семёновича Хохлова, работника городской теплоцентрали и автора стихотворных «Сказок», о которых речь впереди. Не думаю, что Григорий Семёнович читал произведения Хвостова. О таинственном оттиске он точно ничего не мог знать. Тем не менее, мысль о счастливом существовании зверей и птиц объединяет этих авторов. Ср.: «Так, и зажили счастливо: / И ежик, и бурундучонок, / Всё вольготно, и красиво / Да еще дружок — сверчок» (из сказки «Бурундучонок» с сохранением орфографии и пунктуации подлинника)2.


2 Вряд ли в этом случае можно верить дьяку Фёдору Васильевичу и его прикладному литературоведению. Стихи Хвостова и Хохлова принадлежат к разным традициям, это очевидно. Если басни и притчи Хвостова отмечены «намеренной безыскусностью» (Альтшуллер, 2007, с. 204) и даже, по мнению авторитетного филолога, исторически предшествуют футуристической зауми и обэриутскому абсурдизму (там же, с. 213), то сказки Хохлова возникли из чистого родника народного творчества и родственны традиции естественного (т.е. ненамеренного!) литературного примитива. Марк Альтшуллер пишет: «Вряд ли обэриуты читали Хвостова…» (с. 214), — указывая тем самым на объективную связь вещей. Мы вслед за дьяком также скажем: вряд ли Хохлов читал Хвостова, — но это решительно ни о чём не говорит. — Ред.

* * *

Р а б и н о в и ч (наедине с собой). Певучесть есть в морских волнах: так утверждали вслед друг другу два незнакомых между собой поэта (точнее, один был знаком с другим, а тот — нет). Есть ли литературоведение в природе? спросим мы. Литература, например, в ней есть, и об этом свидетельствует классический поэт Заболоцкий («Читайте, деревья, стихи Гесиода» и т.п.). А вот литературоведение, далёкое, по признанию ветхого Горация, от всякой природы вещей, стоит под вопросом. Рассмотрим это подробней.

В х о д и т   Х о х л о в.

Р а б и н о в и ч. Клянусь Зевсом, приятель…

Х о х л о в. Что ты сейчас сказал?

Р а б и н о в и ч. Не знаю. Так выражался мой дед, который по родству даже не был мне дедом, но другого деда я не знал. Он был мордвин. Возможно, это что-то значит на языке эрзя или мокша.

Х о х л о в. Да, так бывает. Мы иногда свободно произносим слова, о значении которых почти ничего не знаем.

Р а б и н о в и ч. Итак, видишь ли ты некую связь между природой и литературным ведовством? Или, точнее, есть ли одно в другом?

Х о х л о в. Я опять не понял. Это тоже слова твоего деда-мордвина?

Р а б и н о в и ч. Нет, сейчас уже нет. Сосредоточься. Скажи, можно ли увидеть в камне лицо Бахтина, как некогда Заболоцкий увидел в камне лицо Сковороды? Ну или не в камне, а в каком-нибудь другом природном предмете.

Х о х л о в. Хм. Наверное, можно. Особенно если камень лежит где-нибудь в окрестностях Саранска и…

Р а б и н о в и ч. Нет, не так. При чём здесь Саранск? Представь себе природу как таковую, великую и бесконечную, обнаруживающую себя везде и во всём.

Х о х л о в. Опять эти еврейские штучки. Ну ладно, представил.

Р а б и н о в и ч. А теперь «включи все сходства», как писал Гоголь, и увидь Бахтина как явленный лик природы.

Х о х л о в. Ага. Увидел. (Говорит как бы в самозабвении). Бродит в трех соснах и что-то ищет ветер…

Р а б и н о в и ч. Перестань. Твоя поэзия обычно мне приятна, но сейчас мы рассуждаем не о ней. Итак, видишь ли ты Бахтина в мире?

Х о х л о в. Так вот же он!

Р а б и н о в и ч. Где?

Х о х л о в. В каждом стручке.

Р а б и н о в и ч. Какие ещё стручки? Зима вокруг.

Х о х л о в (упрямо). Зима полна стручков. А тебя, Рабинович, шатает, как пьяного, между верой и неверием. Мне здесь невместно. (Опять декламирует.) Пойду туда, нужду где цапля не справляла… (Уходит.)

Р а б и н о в и ч. Мда. Хохлов причинил мне боль. То, что не удаётся обговорить, приходится описывать. Придётся подумать над поэтико-прозаическом эссе, которое бы трактовало обо всём этом. Ведь я неплохо трактую разные вещи ещё со школьной поры.

В х о д и т   р а в в и н.

Р а в в и н. Что ты здесь делаешь, Шлёма?

Р а б и н о в и ч (поскучнев). Да так… думаю о Бахтине. Понимаешь, ребе, здесь есть о чём подумать в любое время суток.

Р а в в и н. Опять эти гойские штучки. Если ты не будешь думать о пустяках, а будешь стараться, то твоим именем, Соломон, назовут кратер на Меркурии.

Р а б и н о в и ч. Это слишком близко к солнцу!

Р а в в и н. Ну и что: мы, евреи, все ходим под Бгмъ, а Он жжёт и выжигает в нас всё, что не нужно.

Р а б и н о в и ч. А Он не может ненароком выжечь то, что нужно?

Р а в в и н. Гори оно синим пламенем, твоё «нужно». Меркурий означает, что ум не знает препятствий. Ты понял?

Р а б и н о в и ч (глядя в землю и пятясь назад). Я понял, ребе. Дело в том, что без препятствий ум окажется за пределами сюжета воспитания и никогда не повзрослеет.

Р а в в и н. Хохмач, да? Пошёл вон.

Р а б и н о в и ч (про себя). Поеду-ка я в Раздольное.

* * *

Трактат Рабиновича. С приложениями. Я так и не увидел бахтинского лика в простых явлениях природы, но он явился мне в разрозненных видениях натуры: как телесный огонь, как минотавр. Он углами проступал из вещей, как маршан Vollard: с прикрытыми глазами, молчащий и живой. Его образ благословил все три сопки Биробиджана и медленно ушёл на север, меняя углы и поворачивая плоскости. Теперь уже ясно, что под моей рукой получается не трактат, а обычное видение, и Роза Борисовна, наш учитель риторики, сказала бы мне все слова, если бы я сделал это в баснословном восьмом классе. Боже, как давно была моя деревянная школа! Её уже нет на земле, но, клянусь маме-лошн, я всё помню. Я помню примеры из старого учебника, которые Роза Борисовна заставляла нас переписывать в тетради: «Эта протока не менее сюжетна, чем та, а та вершина отличается более ясной композицией, чем эта». Или: «Руины древнего городища Бира возвышаются над вечно юной Бирой». Я любил её уроки. В классе только мои сочинения и речи почти всегда получали отличные оценки. Лишь однажды учительница, прочитав мой текст, сказала: кажется, я тебя перехвалила, Соломон. Мы тогда писали сочинение на заданную тему: «Письмо как прообраз всех вещей». Чтобы отличиться, я написал два сочинения сразу и получил две оценки: пятёрку и двойку. О том сочинении, под которым стояла небольшая красная цифра «два», Роза Борисовна сказала, глядя мне в глаза: не нужно лишних клятв, — и я запомнил это на всю жизнь. Оба сочинения я сохранил в старом комоде. [Приписка рукой дьяка: «В тетради из 12 листов, артикул 5001».]

Сочинение Рабиновича (I). С чем сравнить Кремль, кремлёвскую стену, ее неповторимые башни, всю эту растущую вверх неподвижность из старого кирпича, тёмной зелени и золота? С красной строкой из мудрёной вязи, чья киноварь порыжела от времени, но не утратила способность набухать кровью. Под этой строкой начинается долгий, угловатый, беспорядочный текст, где устав, полуустав, скоропись (рука разных писцов) сменяют друг друга без видимой системы, без интервалов и абзацев. Обрывы и покоробленные огнём места делают его подчас нечитаемым. Вглядись в эти строки разной длины, и ты узнаешь о предательстве князей, о чьём-то тезоименитстве, о бедном петербургском студенте, о содержании советских передовиц, о том, что «Коля + Галя = любовь» и что «на хрен нам такая жизнь». А жизнь продолжает вносить свои записи на грязноватые от теплых прикосновений листы, и каждое слово, как его ни крути, записывается с оглядкой на красную строку. Что бы она ни означала.

Сочинение Рабиновича (II). С утра наискось в окне густой, но всё же слабый мартовский снег. Он ослаблен сознанием своей ненужности, он слепит, как рассеянный офтальмолог, он заставляет навсегда замирать в материнских утробах сердца семинедельных младенцев. Единственная его заслуга, о которой снег ничего не знает, — обозначение пробелов в бедном, безнадёжно запутанном, написанном каракулями тексте ранней весны. (Только пробелы и делают его похожим на письмо.) Пробелы лягут ненадолго, ведь текст, в сущности, представляет собой отказной документ перед грядущим приходом цветущего стиля: майского плетения словес.

* * *

А почему город получил прозвание «Биробиджан», об этом никто не знает. Учёный доктор Борис Бер Котлерман связал это слово с наступлением века Астреи, напрасно ожидавшимся в конце 1920-х годов, но даже он не рискнул вынести окончательный вердикт. Известно лишь то, что первоначально «Биро-Биджаном» назывался не город, а географическая область между реками Бира и Биджан. Доктор Котлерман сообщает о такой последовательности названий: Бирско-Биджанский район (в документах Комзета конца 1920-х годов), Бире-Биджанер район (то же самое в переводе на идиш), Биро-Биджан (сокращенное обозначение района в русской огласовке) и, наконец, Биробиджан. В чьей голове впервые появилось соединение этих рек в одном имени — неизвестно и вряд ли когда-нибудь будет известно. Уже профессор Брук в своей книге 1928 года называет междуречье Биры и Биджана Биробиджаном. Вполне возможно, что первые энтузиасты еврейского переселения на край земли назвали это место так, как назвали, исходя из каких-то заведомо неполных и даже слегка диковатых аналогий с другим знаменитым историческим двуречьем. Этим аналогиям присуща изначальная двусмысленность: евреями называются те, кто в поисках заходящего солнца перешёл Евфрат во времена Авраама и его стад, и они же (евреи) были однажды пленены жестоковыйными халдеями на реках вавилонских. Двойственное осознание Биробиджана как новой случайной родины и как заслуженного плена не покинуло наших евреев ни в одну из их тяжёлых минут. Шмуль Галкин в стихотворении «5 августа»3 писал: на берегах Биры и Биджана, рек тартарийских, мы сидели и плакали о Бердичеве. Плутающий, как и его создатель, сионизм забрёл на время в страну тунгусских демонов, чтобы в конце концов отвернуться от неё в сторону тёплого западного моря. Послушай: незримые арфы звенят в биробиджанской ночи среди прибрежного тальника, распустившего почки. Посмотри: новый Иерусалим остановился в небесах над ветвями пасхальной вербы, чтобы послушать старый псалом. Представь: неутешные ивы плачут о народе, ушедшем на запад4.


3 Первая редакция стихотворения «5 июня», уничтоженная автором во имя второй, где он напишет совсем другие слова: «вот здесь возьмемся строить мы страну» (здесь и далее перевод второй редакции этого стихотворения принадлежит Борису Котлерману). — Ред.

4 Выделенное курсивом посвящается Александру Драбкину, бывшему районному прокурору, ныне зав. отделом криминалистики следственного управления следственного комитета при прокуратуре РФ при ЕАО, автору рассказа «Крашенки». — Ред.

* * *

Х о х л о в. Не хочешь ли ты, о Соломон, послушать мои дерзновенные вирши? моё искромётное стихоплётство?

Р а б и н о в и ч. Честно говоря, нет. Не сегодня. И потом ты же знаешь: мы, евреи, люди Книги, а вы, русские, просто люди (ны). Я люблю видеть твои стихи на бумаге, когда они легки, как бисер, собранный на нитку умными пальцами… (Забываясь, декламирует.) «И скоро людям стало ясно, / Что нет вокруг таких болот…» (Машет рукой, как бы отгоняя навязчивое видение.) А если бы ты научился правильно ставить запятые, тебе бы вообще цены не было.

Х о х л о в. Знаешь что? иди-ка ты к своей чёртовой еврейской матушке. Это запятые, а не заколенные, и я держу их в руке, чтобы закалить мои стихи, как чудного Ахилла, в огне поэтического своеволия. При чём здесь твои ненужные правила, зубрила?

Р а б и н о в и ч. Не нужно грубить, ты же не пророк…

Х о х л о в. Ладно, замяли для ясности… Не хочешь слушать стихи, так сам расскажи что-нибудь.

Р а б и н о в и ч. Я расскажу тебе о путине на Нижнем Амуре.

Х о х л о в. Давай. (Зевает, цитируя.) И «о том, как космические корабли бороздят просторы Большого театра».

Р а б и н о в и ч. Ага. «И мух отгоняй».

Х о х л о в. Не обижайся, к слову пришлось. Смотри, твой Мардохай идёт.

В х о д и т Р а в в и н.

Р а б и н о в и ч (в сторону). Пипец, опять он… When will the devil come for you?

Р а в в и н. Чего-чего?

Р а б и н о в и ч. Так, вспомнил идиш.

Р а в в и н. Дурацкий язык. Идишкайт должна развеяться перед величием лошен кодеш, как Фата Моргана.

Р а б и н о в и ч. Да, она развевается и струится в вечернем воздухе, имя фарфорового человека написано на её голубом шарфе.

Р а в в и н. Майн кинд (ой-ой), о ком ты говоришь? Опять о Бахтине?

Р а б и н о в и ч. Нет, всего лишь о Михоэльсе. Хохлов, извини, я должен сейчас идти в энергосбыт: нужно погасить задолженность за квартал. Заодно посмотрю на реку. Рассказ о путине я пришлю тебе по почте.

Х о х л о в. Ладно, пока. (Уходит.)

Р а в в и н. Зачем ты так часто смотришь на реку, Соломон? Говорят, это вредно.

Р а б и н о в и ч. Я так не думаю. Во всяком случае, иногда это наводит на точные мысли.

Р а в в и н. Например?

Р а б и н о в и ч. Например, о том, что в одну и ту же реку дважды войти нельзя, а в одну и ту же лужу сколько угодно.

Р а в в и н. Ты бредишь? наверное, я всё же был прав насчёт реки.

Р а б и н о в и ч. Вы всегда правы, а я опаздываю в энергосбыт. (Уходит.)

Р а в в и н. Ну и народец пошёл. Совсем от рук отбились.

* * *

Письмо Рабиновича Хохлову с рассказом о нижнеамурской путине. Итак, я отправился проходить трудовой семестр на осеннюю путину в отдалённую провинцию. Там я увидел, Хохлов, удивительное место. Как ты знаешь, греки устраивали свои театры на склонах холмов, и задником для их постановок были небо и море. Здесь я увидел, как сама природа устроила себе на краю обитаемых земель укромный театр. Представь себе выдающийся в великую реку мыс, в основании которого светится озеро, а над мысом и озером возвышаются три очень индивидуальные сопки. (На вершинах сопок, в глубоких, сыроватых, поросших бледными травами траншеях, живут местные циклопы, но речь сейчас не о них. Позже я обязательно расскажу тебе об этих удивительных созданиях, если ты, конечно, захочешь.) На мысу стоит посёлок, являющий собой оживлённую орхестру для трёх молчаливых зрителей: демонов сопок. Они круглый год взирают на смену метелей и ветров, на дни и ночи, на кружение сменяющих друг друга белых снежинок и мошки, на простые и безжалостные отношения маленьких креонтов и лисистрат там, внизу, между магазином, клубом, колодцем и баней, вблизи рыбозавода и его древних построек, помнящих первую русско-японскую войну. Они слушают и смотрят человеческую жизнь, которая для них не менее интересна, чем вечный миракль природы. Демоны почти никогда не прерывают своего молчания, но иногда они произносят небольшие гулкие гимны творению, и их можно понять, если уши не заросли мокрецом. (Читающий Хохлов: хм, вот гадюка… это он о ком?) Однажды я услышал в ночи, как демон лысой сопки бурчал свой гимн, о древности которого я не смею догадываться. Я не всё разобрал, но вот свободное изложение того фрагмента, который я, как мне показалось, понял.

* * *

Гимн демона тем, кто внизу. Воскуряется окрошка листа и стебля багульника и смола лиственницы. Фрагмент. Восславим бедственный род и ужасный: слабые силами, они ничего не боятся. Они связали собачьим воем холод и луну. Умирая, они закапывают себя в темноту подозрений. По призыву заводской сирены они идут на работу как осуществившие побег, пойманные и возвращённые хозяину усталые рабы. Братья, воспоём то упорство, с которым они пританцовывают под свою вечную тарабарщину, равномерно покачивая головами и посвечивая серебряными ошейниками с гравировкой «держи, чтобы я не сбежал»: Bahama, Bahama Mama / Got the biggest house in town Bahama Mama (Bahama, Bahama Mama / But her trouble’s getting down Bahama Mama). Они уходят в речную Валгаллу, чтобы, отработав на славу, вернуться и пьяными голосами затянуть в ночи великий стасим прадедов: о том, что оставшийся путь недолог, что скитальца ждет берег, что горная стража, что бы там ни говорили, уже позади.

* * *

Письменный ответ Хохлова (по скайпу): спасибо, Солома; а что ты там говорил о циклопах? какие они? Ответ Рабиновича: см. 

[Мифология амурского лимана.

В прозрачных, светлых капсулах детства (как бы капсулах, как бы колбочках), среди ясных очертаний отца и матери, рядом с милыми сердцу берегами зеленого мыса под июльским солнцем — встают мускулистые бугры, заросшие дикой шерстью лесов: сопки.

Они встают за рекой, художество праотцов-циклопов, изобретателей ситца и дудки, сидящих на вершине всегда спиной к наблюдателю, сосредоточенно выдувающих один и тот же порывистый, грубый мотив на поднимающемся к полудню ветру с верховьев.

Амурская разновидность циклопов отличается, кроме некоторой классической угрюмости характера, созерцательностью. Троюродные братья Полифема, они вглядываются в зеленое безумие тайги с чувством тайного довольства, различая воспаленным от мошки, постоянно разверстым оком всякую лесную мелочь и дрянь, затаившуюся под листьями, дрожащую среди чистых песчинок в роднике, запутавшуюся в паутине.

(Так дед Гудошников проводил часы на берегу, время от времени прикладывая руку к обветренному лбу, всматриваясь в неспокойную водяную даль, различая бакены, моторки, катера, чувствуя перемены ветра и волны, следя за траекториями бабочек-однодневок, угадывая темный ход рыбы в глубинах.)

Никогда не встречаясь с ними лицом к лицу, я находил только следы циклопов на вершинах сопок, рядом с геодезическими знаками. Это были небольшие каменные гряды, поросшие лишайником, следы могучего испражнения. От этих камней шел ни с чем ни сравнимый, резкий запах багульника, среди них поднимались слабые травы, их покрывала пожелтевшая прошлогодняя хвоя лиственниц.

Зимой циклопы Нижнего Амура уходят спать, но их неясные очертания остаются на темных вершинах сопок, под накренившимся ярким ковшом Медведицы, в абсолютной тишине первого часа.]

Хохлов: что это было? Рабинович: старое школьное сочинение. Хохлов: опять? а кто такой дед Гудошников? Рабинович: я, кажется, говорил тебе о своём деде-мордвине, так это он. Хохлов: а сочинение тоже твоё? Рабинович: нет, моего сводного брата, он как раз из тех мест. Хохлов: а. 

* * *

День зелёного льда. На исходе марта и в начале апреля на протоках и заливах Биры и на озёрах появляется зелёный лёд Биробиджана. День зелёного льда до 1959 года отмечался как городской праздник, но был упразднён в этом году так же, как позже постепенно были упразднены дни голубой тайги, синего инея, удивительного соседа и другие территориальные праздники5. От некоторых из этих праздников остались только строчки в песнях, о других рассказывают старшие обыватели и пожелтевшие страницы старых газет. Так, «Биробиджанская звезда» от 7 апреля 1957 года писала: «Сегодня все горожане от мала до велика вышли на берега Большого бирского залива, чтобы отметить один из самых популярных весенних праздников: День зелёного льда. Победитель традиционной лыжной гонки, посвящённой этому дню, Григорий Перельман, сказал: это мой любимый праздник между восьмым марта и двадцать вторым апреля». Эммануил Казакевич посвятил празднику несколько прочувствованных строк в очерке «Весна в Биробиджане» (1937): «Этот день наступает задолго до появления настоящей зелени — зелени растений. Но это уже настоящая весна, потому что первым делом весной просыпаются не растения, а цвета и запахи: голубеют тени на снеговых откосах, в первых промоинах и проталинах. Сквозь снег пробивается желтизна прошлогодней травы, начинают источать сомнительные ароматы помойки с остатками новогодних ужинов. Это и есть День зелёного льда, в этом заключён его смысл и пафос: это первый громкий чих воскрешаемого к жизни ребёнка. Он подобен явлению советского хасида, вышедшего из талмудических сумерек прошлого на свет новой жизни, одевшего цветные одежды всемирного социалистического Пурима, поднявшего заросшее бородой лицо к солнцу сталинской конституции». В этот день было принято готовить зеленоватое желе в стеклянных стаканчиках и холодец (!)6. Хозяйки выставляли стаканчики с желе на подносах во дворах для всех желающих. Существовало поверье, что молодые люди, отведавшие зелёное желе, будут удачливы в чадородии. (В шутках и прибаутках, связанных с этими стаканчиками, недостатка, конечно, не было. Вот одна из дошедших до нас поговорок: «твоему отцу явно достался не тот стаканчик».) Сегодня память об этом дне приобрела тот же легендарный оттенок, что и рассказы об огромной привокзальной луже и о многочисленных (тогда ещё не засыпанных) протоках, некогда делавших город похожим на дючерскую Венецию. (Во всяком случае, примерно в таких выражениях о городе писала в 1950-х китайская пресса, ещё лояльная к советскому строю жизни в эти годы. Сравнение с Венецией совсем не китайское, но тогда в Поднебесной случился один из кратковременных приступов культурной модернизации, что объясняет, среди прочего, неразборчивый импорт разных мусорных тропов.)


5 Вот ещё характерный пример этой кампании: в российском календаре сохранился День рыбака, но, к сожалению, исчез День жителя левого берега Амура — праздник, объединявший разноплемённое и разночинное население левобережья от Благовещенска до Николаевска-на-Амуре. Другие перегибы хрущёвской эпохи позже были так или иначе исправлены, а этот нет. (Впрочем, упразднение праздников следует отнести к тем действиям, которые в определённой мере соответствуют внутренней природе своего предмета.) «Голубая тайга», «синий иней», «удивительный сосед» являются мотивами популярных советских песен 1950 — 1960-х годов. — Ред.

6 Холодец свидетельствует о том, что праздник имеет региональное происхождение и, скорее всего, возник у амурских казаков, что, впрочем, не помешало его популярности среди еврейских переселенцев. — Ред.

* * *

Разыскания о станции Ин. День зелёного льда вызвал ещё одно историческое воспоминание: о походе от станции Ин до Волочаевки. Задолго до воздвижения на волочаевской сопке ярко выбеленного памятника знаменитой атаке красноармейцев («волочаевские дни»), возвышающегося над поймой Тунгуски и Транссибом, поход армии Блюхера на Волочаевский укрепрайон отмечался в феврале ежегодным массовым шествием от посёлка Смидович (станция Ин) до Волочаевки. (Иногда шествие сопровождалось лыжным марафоном.) Почему от станции Ин? Потому что именно от неё в 1922 году народно-революционная армия двинулась на восток, чтобы в конце концов «с боем взять Приморье» и тем самым завершить гражданскую войну. Название станции восходит к незапамятным временам: после окончания трагической эпохи сражающихся царств в конце III века до н.э. это место так назвали беженцы из царства Чу (Цзинчу) в память о своей столице Ying (возникший на этом месте гораздо позднее тунгусский посёлок получил имя «Ин» по созвучию с древнекитайским словом7; китайцы до сих пор обосновывают своё мнимое историческое право на левобережье Амура ссылкой на этих древних беглецов). Есть ещё одно, вполне фантастическое, соображение, принадлежащее главному герою смертельной эпопеи Василию Блюхеру. Подводя итоги операции, главком установил ироническое соответствие между своей фамилией и названием станции. Фамилия главкома досталась ему от крепостного прадеда, вернувшегося с Крымской войны в крестах и получившего прозвище «Блюхер» от своего барина. Герой наполеоновских войн фельдмаршал Гебхард Леберехт фон Блюхер8 оставил в своих записках о кампании 1815 года упоминание о бельгийском посёлке Ин (Isnes)9 в окрестностях Намюра. В. К. Блюхер вспомнил о своём однофамильце и о его записках не случайно: он хотел сравнить битву у сопки Июнь-Корань с Ватерлоо. Это сравнение удалось ему настолько, что впоследствии постоянно аукалось контрастами побед и поражений. В итоге поражение возобладало, и школьников всей страны заставили выколоть глаза маршалу на его фотографии в учебнике истории. Если бы они знали, что совершают нечто до последней степени реалистическое! У одного из постаревших участников февральского похода, так и не излечившегося от волочаевских обморожений и от поклонения командарму, в результате обыска была обнаружена самодельная икона Василия Блюхера, на которой военачальник изображён держащим в руке собственный глаз, вырванный во время допроса следователем НКВД. Название пристанционного посёлка «Смидович» появилось в качестве жеста обязательной вежливости по отношению к вовремя умершим деятелям ранней партийной эпохи10. Пётр Гермогенович Смидович занимался почти всем, чем положено было заниматься романтику Интернационала, в том числе, разумеется, исправлением еврейской исторической судьбы. Он никогда не был на станции Ин, но некоторое время был председателем Комзета, и этого оказалось достаточно. В отличие от российских Блюхеров, он не только бывал в Бельгии, но и являлся гражданином этой страны. В отличие от энтузиастов волочаевских дней, он иногда подозревал, что и радость, и скука партийного строительства являются симптомами «слишком человеческого». Он был двоюродным (или троюродным) братом Викентия Вересаева (Смидовича), автора повести «Без дороги» и переводчика (?) Гомера. К разряду тех же иронических совпадений, что и бельгийский Ин, следует отнести такой факт биографии Петра Смидовича: он родился в Рогачёве, где жил певец Биро-Биджана Самуил-Шмуль Галкин. Почему иронических? спросите вы. Потому что указывающих на очевидную, но подчас такую обманчивую тесноту исторических рядов.


7 Точнее, он получил такое название по двум причинам: от ветхого китайского Ying и по имени протекающей поблизости реки Ин (вероятно, «слепая кишка» на учурско-зейском диалекте тунгусского языка; впрочем, нынешние жители предпочитают думать, что название и реки, и станции восходит к тунгусскому же омониму со значением «жизнь»). — Ред.

8 Тот самый бравый Блюхер, лубочные портреты которого (даже и с указанием оптовой стоимости) дважды упоминаются в «Кому на Руси жить хорошо». Кстати, судам германского военного флота, названным именем «Блюхер», страшно не везло: как правило, их топили. — Ф. В. Тонков.

9 Название селения дважды подчёркнуто в «Записках» карандашом главкома. — Ред.

10 Соломон Рабинович был до поры равнодушен к памяти П. Г. Смидовича, пока не узнал, что именем большевика был назван Мордовский заповедник. Несмотря на то, что связь Смидовича с Мордовией была столь же опосредованной, как и его связь с ЕАО (в начале 1930-х, незадолго до смерти, он был назначен главой Комитета по заповедникам), Соломон усмотрел в ней расположение звёзд, и никакие мои соображения насчёт «азиатских курков» не поколебали его убеждённости. Столь же бесполезными были указания на то, что романтизм не отменял в сознании дворянского интеллигента Петра Смидовича принципа революционной целесообразности (он был председателем реввоентрибунала Южного фронта, участвовал в подавлении антоновского и кронштадтского мятежей). Что, безусловно, может быть поставлено Смидовичу в заслугу, так это относительная политическая умеренность, продиктованная умом и нормальным развитием. — Ред.

Междусловие издателя, или Мезолог11

Среди дьячих записок о Биробиджане часто встречаются датированные записи, напоминающие части хронографа. При этом они так же разрозненны и разночинны, как и прочие, и придать им вид последовательности невозможно из-за их вопиющей разнородности и явной принадлежности разным авторам. Что выделяет их среди других текстов «Материалов к описанию…», так это подчёркнутая претензия на некую давно обветшавшую историографическую форму и даже на старые пародии на эту форму (ср. уже опубликованный нами отрывок, начинающийся словами «Совершенно неправы те…», который хоть и не может быть рассмотрен как погодная запись, но выражает исторический подход, который впопыхах можно принять за чистую монету). Связный рассказ о каком-либо событии может в такой записи неожиданно прерваться переходом к другой теме. И т.п. С другой стороны, среди такой булыжной бессвязности и фрагментарности иногда поблёскивает слюда занимательных исторических свидетельств. Образец такой записи см. ниже.


11 Слово «мезолог» и его русский эквивалент придуманы нами здесь для своих целей, что не помешало, как оказалось, разным иным выдумщикам независимо от нас использовать его по своему усмотрению и даже настаивать при этом на своеобразном Herrenrecht в его отношении. См.: «В свое время, работая над одним псевдоисторическим романом, я придумал для этого случая специальный термин — мезолог — в отличие от пролога и эпилога. Но в данном контексте мне хотелось бы назвать это по-русски. Итак: МЕЖДУСЛОВИЕ» (Ант Скаландис, «Счастливый Мальчик», 2008). Вряд ли заслуженный отечественный псевдоисторик в этом случае окончательно прав (его извиняет то, что с осуществлением изначального Herrenrecht и его концептуальных доосмыслений дело никогда не бывает вполне ясным): слово «mesologos» использовалось и ранее; например, в профессиональном жаргоне филологов-классиков (в книге Алесандро Барчези «Poetry, Praise, and Patronage: Simonides in Book 4 of Horace’s Odes» автор называет центральную оду четвёртой книги Горация «мезологом», заключая, правда, это слово в санитарные кавычки, что свидетельствует о его как придуманности, так и употребимости; Alessandro Barchiesi, 1996, University of California).

[1963] Расстройство мостовых и улиц в Биробиджане вскоре могло быть названо чрезвычайным, если бы не отеческая забота исполкома, приведшего, наконец, дорожное покрытие — в полном соответствии с решениями XXII съезда — в порядок и даже устранившего привокзальную лужу, казавшуюся обывателям вечной. Прежний председатель исполкома испытывал постоянное отвращение к делам, пил горькую и был женат вторым браком на разведённой, за что подвергся проработке на городском партактиве и по рекомендации актива был отстранён от должности. Сдано в эксплуатацию новое здание Госбанка! В городском кинотеатре идут фильмы «Девять дней одного года» и «Встреча на переправе». В июне совершили свой бессмертный полёт космонавты № 5 и № 6: мужчина и женщина. Население огромной страны окончательно рассталось с химическим алкоголем религиозной мистики и совершило переход к натуральному вину материализма (К. Э. Циолковский). Математический смысл Вселенной стал смыслом каждого рабочего дня. Следуя заветам великого мечтателя из Калуги, юноши и девушки Биробиджана 1963 года уверенно идут в коммунистическое будущее: рука об руку, как жители грядущих эфирных островов. Мы напряжённо устраняем отдельные недостатки нашей действительности. Безусловному осуждению подвергаются те, кто совершает экономические преступления. В текущем году в стране к различным срокам заключения и к высшей мере наказания за преступления этого рода приговорены 132 человека. В записной книжке одного из приговорённых, приобщённой к делу, содержались трижды повторённое слово «рапорт» и беглый набросок мужского члена.

[2010] В этом году, по рассказам стариков, на реке Бире хотели начать закладку кораблей, чтобы военной силой овладеть участком морского побережья в заливе Петра Великого (для разведения в промышленных количествах съедобных иглокожих и моллюсков). Однако после ухода прежнего и назначения нового губернатора эти проекты остались без исполнения. Дело ограничилось постройкой мраморной набережной, на которой старый губернатор предполагал принимать парад эскадры-победительницы. Набережная получилась весьма замысловатой: с павильонами, чугунными фигурами и якорями и с разными водными хитростями. В этот же год сменился градоначальник: прежний стал губернатором, а новый пришёл из милицейских чинов. Новый, ревнуя к славе древних строителей города, повелел везде сооружать хоккейные коробки, вызывая вздохи обывателей, ибо коробки коробками, а дороги в городе вновь пришли в отменную негодность, так что даже до Анадыря дошло язвительное выражение «биробиджанская улица», знаменующее последнюю степень дорожной разрухи. Вместе с тем город процвёл под руководством двух новых начальников. Сам летний воздух, казалось, был наполнен в этом году ароматами благодетельных инноваций и модернизаций, поскольку Еврейскую область посетил президент страны: шеф конного ангельского полка и покровитель всех инновационных трепетов в подлунном мире. К высокому гостю были обращены строки «Оды на день посещения» Григория Семёновича Хохлова, написанные отчасти в подражание холмогорскому гению: «Струи Биры, струи Биджана / Спешат изречь благую весть: / Средь золотистого тумана / Явился тот, кому вся честь…»12. Буйство нацболов и анархистов, столь памятное по университетским выборам 2006 года, было пресечено на корню своевременными вразумлениями атаманов-молодцов. Но и в этом году, как и в прочие, лето нечувствительно перешло свой зенит и уклонилось к надиру.


12 Полный текст этой оды, к сожалению, до нас не дошёл (мы располагаем только пятью строфами, которые переписаны в тетрадь Ф. В. Тонкова в другом месте). Номер газеты «Биробиджанская звезда», в котором ода была опубликована летом 2010 года, отсутствует в подшивке за этот год. — Изд.

[2214/7722]13 В исторической области Bira&Bidzhan (старорусс. Биробиджан, евр. ביראָבידזשאן, старокит. 比罗比詹) рядом с бывшим руслом реки — на том месте, где в XX — первой половине XXII века находился старый город с таким же названием, — силами северо-уральских (югорских) юниоров были произведены археологические раскопки. В десятом слое (пёстроцветный слой суглинистой основы с примесью глины и угля) была обнаружена длинная бронзовая палочка, назначение которой осталось неразгаданным. Возможно, это часть неведомого механизма или даже небольшой скульптуры. На мысль о скульптуре наводят находки, обнаруженные в другом квадрате раскопа: полноразмерное изображение стального маленького человека с гармонью, голова бронзового коня и латунная табличка 35*15 см с вытравленным текстом на изрядно ломаном идише в латинской транскрипции «GITE TUKHES IZ NAKHES». Место, где были найдены эти артефакты, среди археологов получило название «погреб любителя металлических искусств». Сейчас алимы ищут соответствие между чудом сохранившимися в пыльных углах сети и ещё не полностью перекодированными фотоматериалами и этими предметами. Тонкие методики анализа позволили юниорам восстановить в деталях обстановку сезонов в то давнее время. Установлено, например, что летом некоторые районы города покрывали большие лужи, которые в иных случаях становились серьёзным препятствием для механического транспорта той эпохи. При высыхании лужи оставляли на асфальте (вид дорожного покрытия) зелёную и жёлтую кайму, которая образовывалась в результате растворения в дождевой воде пыльцы одной из относительно недавно вымерших разновидностей дерева eywa (старорусс. ива, лит. iewa)14. Что касается нашего времени, то не знаешь, чему удивляться: в странах Халифата совершается подготовка ко второй межпланетной экспедиции на Европу, а в странах Европейского Согласия разрушаются последние общежития философов. На заседании ЕС, посвящённом культурному наследию восточных земель, представитель протектората Юго-Западная Сибирь с горечью повторил слова достославного римского юриста: non tam facile parricidium excusari potest quam fieri.



13 Эта запись свидетельствует о том, что дьяку наряду с приказным педантизмом были присущи фантазийные состояния ума, но если присмотреться к таким его текстам, как этот, то начинает явственно проглядывать ещё одно качество: вкус к набрасыванию апокалиптических, окрашенных в цвета мирового пожара горизонтов. Однажды в разговоре со мной, когда была задета эта тема, он несколько выспренно сказал: я родился в семнадцатом веке. Мне захотелось возразить, мол, бывали времена, когда «уста, запекшиеся кровью», были не в меньшей чести, но я удержался. — Ред.

14 Речь идёт, если я не ошибаюсь, о плакучей иве. Это дерево уже в наши дни научилось сдерживать слёзы, а в представленную дьяком эпоху оно, скорее всего, просто разучилось плакать. — Ред.

Разрозненный немногословный осенний дневник Соломона Рабиновича (собрано из тетрадей разных лет)


Сегодня с утра слякоть и дождь, и холодный ветер обрывает листья. С начала сентября холод, как тонкая длинная игла, медленно (сквозь теплые дни) входит в душу, чтобы найти внутри тайный нерв. Тогда душа, как школьница, взяв в руки свои тетради, твердит, боясь сбиться: «Я не останавливала воду в пору её, я не преграждала путь бегущей воде».


Итак, кончается сентябрь. Его поздние числа содержат отражённую боль вечеров (с такими резкими тенями и с такой закатной листвой, что душа плачет и поёт, как девчонка, пьяная в первый раз) и поверхностную боль первых резких утренних холодов, предвестников скорых зазимок. С этим временем всегда связана какая-то музыка, какая-то тихо и нудно плачущая еврейская скрипка, начинающая звучать в третьем отделе души (заставляющая пережить тот самый, ротшильдовский, мучительный восторг) и перекрывающая временами офисный шум двух других отделов. Город чист и дирижирует собственной прозрачностью, он встаёт над собой, над всеми своими отражениями и уходит в горизонты, оставаясь на месте. Старики особенно понятны в это время, да и я для себя уже не исключение, а ходячее немногословное правило, и это так хорошо осознавать. Осень производит изъятие нерва — того самого, который отвечает за плохие предчувствия, её кашрут строг и снисходителен в одно время.


(О времени следует сказать отдельно: увеличение скорости сезонных перемен явственно замедляет течение времени. Оно начинает течь, как тёмная холодная вода в Бире, как бы слегка загустевая.)


Обнажение пространства заставляет задуматься о топографии и перспективах: куда ведут все эти освобождающиеся от листвы улицы? Во временную старость, в вечную молодость, в такие отчётливые переживания детства. Вот засыпанные навсегда протоки, вот ещё свободные речные заливы, вот филармония, а вот разноцветный цирк шапито. Приехала эстрадная группа и совершала разные номера, все хлопали, но апофеозом стал выход из кулис невидимого работника сцены по имени Иван, который показал светящегося в темноте дикобраза и ушёл в полной тишине.


Осень — свободная чертёжница, она просит думать и воображать. Она играет постоянно открывающимися просветами, то уходя в лирические отступления проулков и дворов, то настежь открывая уже холодноватые третьи планы. Вот набережная, где якорь и беседка. Почему бы вместо железного человека в цилиндре, вечного примака чужих свадеб, не воздвигнуть памятник композитору Арно Бабаджаняну, с рукой, обращённой к стремнинам Биры, и с надписью на постаменте: «Не спеши!». Какой понятный призыв к жизни!15 Ведь что такое осень? Падшая листва, ветер, Магдалина, тонкая рука, бездумно теребящая оборки лифа, глаза, обращённые к небу.


Вчера в город приехал певец и писатель Сукачёв. На немноголюдном творческом вечере на холодной поляне 3 километра после концерта в незабываемом ДК (он отказался от помпезной филармонии, выразив отвращение к советскому модерну) поющий писатель сделал сообщение о том, что его бабушка в самом деле курит трубку со всякой дрянью, а также о том, что он, свёртывая роллы, постоянно напевает роман «Мадам Бовари», и многие находят, что получается недурственно. Он тут же напел несколько строк, сорвав горячий провинциальный аплодисмент16. Вместе с тем он усомнился в широко распространённом утверждении, будто классическая проза безо всяких усилий ложится на музыку. «Усилия есть» сказал певец и прибавил: «более того». После ритмических rap-запеваний, хлопков и скачков, несколько насильственно вступив в диалог с публикой, он поинтересовался, откуда в Биробиджане берут хорошую современную прозу. Из рядов встал сумрачный член ЛИТО «Ихес» с неподвижными горящими глазами и произвёл восклицание, из которого стало понятно, что хорошую прозу привозят на Дальний Восток из Санкт-Петербурга, Башкирии и Западной Сибири. «Ага!» громко сказал певец, возложив персты на брючный ремень, но при этом ничего не пояснил, томный.


Господи, как коротки Твои сроки. Всего лишь тридцать раз повторится осень, и мне шестьдесят.


А вот уже октябрь, и осень входит в пору промозглых туманов и утренних заморозков. Жёлтый березовый лист с темными пятнами тления падает на серебристое железо балкона, влечётся ветром по его поверхности, чтобы ненадолго замереть до следующего порыва прохладного воздуха. Октябрьские ветра вовлекают в принудительное движение небольшие природные тела, ещё недавно столь неподатливые и крепкие внутренним ростом. Из этого принудительного движения обессиленных, мертвеющих лоскутков прорастает живой символ обречённости. Как чист этот последний октябрьский тлен! В октябре на смену биологическому росту приходит рост чистых символов, расширяющих свои прозрачные тела в почти освобождённом от жизни пространстве. Их трудно не увидеть, они везде, но их навязчивость не утомляет. Как стекловидные зрительные червячки, они складываются в иероглифы, в историю прекрасного Иосифа, в труд внутреннего писца, со вздохом кладущего себе на колени предметы любимого труда: тростинку, чернильницу, шуршащий свиток.




15 Под этой записью следует примечание, написанное предположительно рукой Г. С. Хохлова: «А на острове напротив музыкального изваяния следует поставить памятник неизвестному, напоминающему чертами Василия Андреевича Жуковского, и сопроводить его словами “Бира излучиста, сколь ток приятен твой!”, и тем окончательно воспрославить автономную реку». — Ф. Т. 


16 Некий местный зоил, скрывшийся под псевдонимом «Шурик Мамонов», тиснул по этому поводу злодейский стишок в газету «Биробиджанская звезда». В стишке были строки «отнюдь не надобно хотеть / Искусством не своим разбогатеть». Позже открылось, что в этих строках зоил совершил цитацию из древнего поэта Алексея Андреевича Ржевского («Волк-певец»). — Ред.

Из дневника Рабиновича, апрель 1996 года


Ещё был жив брат, когда я получил из Америки письмо с известием об Исраэле Эмиоте. Потом пришла бандероль, содержавшая тонкую розовую книжку с изображением танцующего хасида на обложке. Это была книга стихов Эмиота (Яновского) под названием «Сибирь»17. Стихи на идише сопровождались английским переводом (выполнен Leah Zazulyer).


Моё внимание привлёк текст, названный «Гимн заходящему солнцу, в Сибири». Стихотворение может датироваться второй половиной 1940 — первой половиной 1950-х годов, когда его автор жил в Биробиджане, или, точнее, 1948 — 1953 годами, когда он отбывал заключение где-то в Сибири18. Эпиграфом к нему была строка из другого известного «Гимна» — Юлиуша Словацкого, — написанного, как явствует из авторского примечания к стихотворению, также на заходе солнца где-то на морскому берегу близ Александрии в 1836 году. Это строка была зачином и рефреном польского стихотворения: smutno mi, Boże.


Стихотворение Эмиота поразило меня особыми обрывами интонаций: как будто забывшийся в своём горе человек вдруг вспоминал, что же на самом деле его постигло. И ещё оно поразило меня видом Бога, уходящего от своего творения ввысь и увлекающего за собой только птиц небесных. И ещё удивило вплотную соединяющей разницей между двумя закатами: александрийским (имени семидесяти толковников) и сибирским (безымянным).


Вот его перевод на русский язык.


Смутно мне, Боже…


Боже мой, я печален; а закат в этих местах так прекрасен,

так многоцветен!

В высоте такая красота, а внизу такая мерзость,

и люди гибнут…

Боже мой, я печален…


Как крестьянин, покинувший свои поля,

чтобы попраздновать на свадьбе или принять участие в факельном шествии, —

в разгар посевной страды, оставив землю невспаханной, —

так и Ты ушёл далеко и поманил за собой птиц.

Боже мой, я печален…


Дай, открой мне ключи от Твоего потаённого града.

Разъясни мне смысл Твоего жестокого суда.

Да зачем же всё так восхитительно там, наверху, где находишься Ты,

тогда как здесь, внизу, так мерзко, что люди гибнут?!

Боже мой, я печален…


Эмиот умер в Рочестере (NY) в 1978 году, когда я, новый Соломон, стоял на пороге больших перемен. Он умер, сказав на идише коснеющим языком свои последние слова: «ты не погасишь меня, Рочестер… только Он». (Об этом мне рассказала свидетельница его последних минут Leah Zazulyer, неловко ударившаяся о скальный грунт чужой судьбы и обернувшаяся погребальной чайкой на берегах Онтарио.)


……………………………………………….


Разрозненность любого дневника, прикрытая мнимой логикой временной последовательности, выдаёт разрозненность нашей внутренней природы, откликающейся на всякий более или менее отчётливый призыв извне. Ещё большей загадкой предстаёт наша способность соединять не нужные друг другу планы бытия в заключения, отчёты, проекты и просто в сочетания слов. Так, меня всегда вполне серьёзно трогал образный ряд насмешливой русской поговорки «в огороде бузина, а в Киеве дядька». Мне представлялся куст бузины с яркими красными гроздьями и печальный, немного смешной мужчина средних лет (вроде актёра Борислава Брондукова), о чём-то задумавшийся у окна своей киевской квартиры: очень условной квартиры, не подлежащей обмену и перепродаже, с видом на мощёную улицу. Будто бы он вспоминал куст бузины в далёкой сельской усадьбе, и с ним у него были связаны неутолённые прежние страсти… (Уж не Максимилиан Поплавский, конечно.) Скоросшивателями для таких вещей могут быть практически любые темы. Хаим Сокол справедливо связывает всё это с ситуацией блошиного рынка (ср. его аллегорическое рассуждение в Евроазиатском еврейском ежегоднике19, где обсуждаются четыре категории покупателей и на них падают восемь талмудических подозрений). Но это благородное высокомерие настоящего еврея встречает одно глупое инородческое возражение20: а нам интересно. Блошиный рынок интересен как любовь человека к самому себе, к говорящим подробностям собственной жизни. Так берёза с выступившими из земли, скрюченными корнями роет землю куриной ногой. Так она же с любопытством рассматривает сверху, с высоты ветвей и свежих листьев, свои корни как склеротические, взбухшие старческие сосуды на руках. (В одном организме сочетаются молодость и старость!) Так происходит всё, у чего нет претензии быть первой колыбелью и последней могилой.




17 Siberia. Poems by Israel Emiot. Translated by Leah Zazuyer with Brina Menachovsky Rose. Brockport NY, 1991. На обложке и в книге Лия названа «Зазуер», и когда я поинтересовался, почему так странно искажено это славяно-идишское слово, она объяснила в письме ко мне такое написание давней, восходящей к молодости её дедов и бабок, ошибкой клерка из иммиграционной службы («it had been badly mangled by the emigration authorities»). (Даже клерки, подумал я, уродуют слова не просто так. Поскольку автоматическую ассоциацию с рекламой презервативов ZaZoo — там, где взбесившийся в магазине ребёнок — следует исключить из-за грубейшего анахронизма, к тому же пришедшего мне в голову пятнадцать лет спустя, то напрашивается только старое американское сленговое выражение zazoo, одно из значений которого «странноватый тип». Психологически это понятно. В каком-нибудь 1912 году, глядя из-за своей конторки на измученных трансатлантическим рейсом и грядущей неизвестностью людей, такой клерк мог запросто подумать: какие странные типы… Далее рука сделала своё. Лия, кстати, исправила спеллинг своей фамилии.) — С. Р. 

18 По делу Еврейского антифашистского комитета. В официальных следственных документах того времени Эмиот определялся как «прожжённый националист» (см., напр., «Заключение экспертной комиссии по материалам, инкриминируемым следствием бывшему руководству ЕАО» от 09.11.1951). — Ред.

19 См.: Евроазиатский еврейский ежегодник — 5768. 2007/2008. М.: Паллада, 2008. С. 204. — Ред.

20 С. Рабинович говорил мне, что является объевреившимся потомком геров. Одна из его фантазий клонилась к тому, что его предками были какие-то очень старые «жидовствующие», чуть ли не сам легендарный Захария Жидовин, приехавший на Новгородскую Русь в XV веке. Другая фантазия и вовсе возводила соломонов род к Луке Жидяте (XI век), хотя об еврействе или хотя бы каком-либо благоприобретённом иудействе первого новгородского епископа нет никаких свидетельств, кроме его прозвища, обычно возводимого, впрочем, к имевшему хождение на Древней Руси имени Жидослав. — Ф.Т.

Разыскание о шпанской мухе с комментарием21

Неоднократныя шпанскія мухи замучили меня.

И. М. Долгорукой



И победу на сирени муха шпанская поет.

А. К. Толстой



Поставить мушку кому-н.

Д. Н. Ушаков



Вы вообще знаете, что такое шпанская мушка или кантарида? В оригинале? Я, честно говоря, не знаю, что под этим названием подразумевают в секс-шопах, но на самом деле шпанская мушка — яд. Отравление кантаридой выглядит достаточно пугающе и способно сделать самого здорового человека инвалидом. Честно-честно… И потом: конский возбудитель дешевле.

Из беседы в сети



Кантарида содержит в своём теле очень сильную органическую кислоту, состав которой не изучен.

Из сообщения сетевой справочной службы



Его спинка покрыта выпуклыми гибкими длинными золотисто-зелёными с металлическим блеском надкрыльями, под которыми скрыты два больших перепончатых крыла.

Википедия



Но, к сожалению, поймать это насекомое не удалось. Он был слишком взволнован, да и муха летала как-то совершенно необычно.

Кобо Абэ



Собирают их или ранним утром, когда солнце не успело нагреть землю, или в пасмурную погоду. Тогда их легко стряхивать на разостланную под деревьями бумагу или платки. Стряхнув, их быстро высушивают на огне и хранят в сухом месте. Употребление шпанки в медицине очень обширно. Ее истирают в порошок и приготовляют известную нарывную мазь, а также делают вытяжку на спирту, причем получается тинктура-кантаридина. Это вещество в чистом виде представляет блестящие листочки, легко растворимые в эфире и в жирных маслах.

Где-то нашёл и забыл где





1. Известия о шпанских мухах таковы, что заставляют всякого непредубеждённого человека взять меры против огульного их очернения. Литературная репутация этой мухи нехороша, но, кажется, стала таковой лишь вследствие печальных заблуждений со стороны авторов. Будучи неутомимым садовым вредителем, шпанка, тем не менее, принесла человечеству много пользы, ибо способствовала неутомимости любовников, а также вытяжке из наших телес разнообразных внутренних нечистот. Болезненные чувства, вызываемые наложением мушек, сопутствуют почти всякому лечению, которое имеет своей целью выздоровление больного, а не его пустое успокоение.



Комментатор. Трудно сказать, о каком «очернении» этого насекомого идёт речь22. Пластыри из шпанки упоминаются в литературе как средство лечения, которое, как и любое такое средство, может вызывать местное и общее раздражение у больных, и всего лишь. В литературе описаны напрасные страдания, причиняемые таким пластырем, как результат его неумеренного употребления невежественными лекарями старой медицины (см., напр., выразительные эпизоды лечения мушкой душевнобольных у Нарежного в «Российском Жильблазе», Гаршина в «Красном цветке» или Андреева в «Призраках»23), но также описаны и вполне качественные оздоровительные эффекты. Что касается «неутомимых любовников», то, кажется, легендарные судьбы маркиза де Сада (точнее, его жертв) и генерала Ланского24 должны были бы отвратить людей от использования шпанской мушки как афродизиака, но нет: и капли, и настойки шпанки, преподносимые как рецепты Казановы, по-прежнему в ходу!25



2. О происхождении определительного слова к нашей «мухе» (которая и не муха вовсе, а весьма яркий жук, жужель, хрущ, вонючка) ничего достоверного не известно. Возможно, жук этот в европейских широтах оказывал особое предпочтение листьям вишни-шпанки. Мы склонны думать, что название «шпанский» может также иметь отношение к «гишпанским зáмкам», то есть к безосновательным мечтаниям. Связь между мухой и замками долженствует состоять в том, что подчас мы видим в глазу своём полупрозрачныя летающие мушки, подобные миражам воображения.



Комментатор. Рассуждения изыскателя настолько безосновательны, что сами являют собой род испанских замков. Во-первых, хрущём называют майского жука. Во-вторых, при чём здесь вишня? Шпанки пожирают листья винограда и оливы, а также всё, что попадётся их челюстям, с не меньшим азартом26. О «гишпанских замках» и стеклярусных червячках в глазу вообще прелестно. Этак бузину с дядькой можно далеко переплюнуть! Между тем объяснение лежит на поверхности столь же чистой, как поверхность лабораторного стола. История знает громкий случай импотенции — семейную жизнь короля Кастилии Энрике Бессильного (XV век). Этот король никак не мог произвести на свет потомство, а его жёны одна за другой признавались в затяжной девственности после нескольких лет супружества. (Впрочем, проститутки, призванные для свидетельств, мужскую силу короля не отрицали: мол, не omnipotens, конечно, но и не то, что вы тут думаете.) Так вот: этого Энрике его личный врач-еврей пользовал настоем мушки, что и стало причиной, по которой мушка обрела своё определение в веках, как и другие произведения испанского гения: эспаньолка, испанский театр, испанский петух и т.п.27



3. Менее известной стороной славной шпанки является её нарочитое использование в религиозных и светских обрядах. Дикие негры Африки изготавливали из мушки ароматическое вещество, рассыпаемое или воскуряемое ими перед простыми идолами своими. (Запах этот не весьма приятен для цивилизованного человека.) В век Людовика XV жука, залитого стеклом, использовали как украшение перстней-жуковин или пуговиц. Именно об этих украшениях В. К. Тредиаковский сказал в своей «Феоптии»: «Чудесно оку зреть и малые те мушки!».



Комментатор. В самом деле, шпанская мушка распространяет неприятный запах, и это единственное, что может быть признано здесь правдой. Об африканских обычаях в связи со шпанкой ничего определённого не известно. Известно лишь, что чёрные рабы, завезённые в Америку28, практиковали смесь христианства и племенных религий: сантерию. Возможно, они использовали в своих обрядах и пахучую шпанку (во всяком случае, так пишет Миджин Гонсалес Уипплер, одна из неофитов этой религии, в книге «Сантерия»). Вообще выделять негров как каких-то монополистов на магическое использование кантариды вряд ли разумно: мушка издревле входила в состав различных колдовских мазей (см., напр., об этом у Ричарда Кавендиша в его книге о чёрной магии). Далее: слово «жукóвина» (вариант «жиковина») со значением «перстень» является неясным по происхождению (см. у Фасмера), т.е. признать его соотнесённость с жуком Lytta vesicatoria (или Cantharis vesicatoria), на которую намекает изыскатель, мы можем лишь как очередную мнимость. «Феоптия» Тредиаковского также совсем не при делах: поэт в приведённой строке говорит о том, что Творец очевиден и в самых малых своих произведениях, а вовсе не о перстнях и пуговицах.



Комментарий на комментатора. Нам кажется, что категоричность комментатора в этом и в других случаях нуждается в корректировке. Начнём с конца, то есть с Тредиаковского. Неужели не ясно, что мысль поэта способна к неожиданному причудливому перелёту с места на место примерно так же, как это делают мушки с жуками? Неужели грубость вещества, претворённая Им в тончайшую жизнь шпанской мушки, не может встать перед взором читателя, одержимого «трезвым пианством»29, как загадочнейшая из картин? Комментатор будто не хочет понять, что рассуждения о шпанской мушке суть не то же самое, что рассуждение о делах Испании. У всякого мечтателя есть своя Испания, и она до выкупа заложена им в ломбард! Даже сельский долгожитель Андрей Тимофеевич Болотов, агроном и мемуарист, справедливо удивлялся явлениям испанского нрава и обычаев30. Нашему комментатору явно не довелось видеть фильм «Spanish Fly», в котором полёт в Испанию оказывается практически тем же самым делом, что и возбуждение шпанкой. Эта, с позволения сказать, мушка возникает как чёрт из табакерки, в самых неожиданных местах! О, жесткокрылая! Однажды она как blister-beetle незримо возникла в одном искреннем восклицании. I’ve got blisters on my fingers! — крикнул когда-то посреди 1960-х человек, именовавший себя, как и его товарищи, жуком в порядке языковой игры на стыке спрямлённых семантик и созвучий: beetle и beat, где последнее вновь возвращает нас к шпанской мушке, ибо beating a dead beetle и означает изготовление нарывного пластыря31, а также возбуждающее действие сексуального характера. И только белобрысое детство, погожим сентябрьским днём идущее с ранцем в школу и задержавшееся у куста бузины, непричастно иносказаниям, медицине и разным милым глупостям. Оно смотрит на этого великолепного жучка, замершего на листе, на сверкающий металл его зелёных надкрылий и ведать не ведает, что великая школа безответной природы уже начала свой урок, который, если повезёт, продлится ещё какое-то время.




21 Принадлежит неизвестному лицу, почерком которого записаны в тетради Ф. В. Тонкова ещё несколько псевдоучёных текстов. Из прежде размещённых отрывков таковым, например, является текст о Помпеевском хребте («Даже при беглом взгляде на карту ЕАО…»). И несколько архаизированный текст «Разысканий», и комментарии к нему принадлежат, скорее всего, одному автору. «Комментарий на комментатора» принадлежит С. Рабиновичу. — Ред.

22 Не так уж и трудно, если присмотреться к текущей литературе, в которой мушка чаще всего выступает в качестве отрицательного сигнификата. Так, у Т. А. Мудровой, например, встречаем характерное сравнение: героиня-бабка «язвительная, как шпанская мушка» («Кот-скиталец»). — Ред.

23 Пластырь из мушки на выбритый затылок — таков был общепринятый в те времена способ «лечения» душевнобольных и теряющих или потерявших сознание. Известно, что этот способ был применён к умирающему Гоголю: «мушку на затылок, лёд на голову… Его подняли с постели, посадили в кресло, уже голова его не держалась на плечах и падала. Тут привязали ему мушку на шею, надели рубашку (он лежал после ванны голый), он только стонал. Когда его опять клали, пульс перестал биться, произошло хрипение» — так вспоминает последние процедуры, применённые к писателю-меланхолику, врач А. Т. Тарасенков. Характерный момент: шпанскую мушку применяли до конца, как последнее средство призвать сознание, заблудившиеся в иных пространствах. Чтобы представить, что испытывает человек во время применения мушки, достаточно вспомнить гаршинского больного: «Жгучее прикосновение к затылку заставило его отчаянно биться». Психиатры XIX-го и более ранних веков считали причинение боли отличным средством психотерапии и использовали мушку именно с этой целью (наряду с пиявками, прижиганиями железом, рвотными средствами, ледяным душем, автенритовой маской, смирительными и вращательными устройствами и т.п.) Так, врач из Лейпцига Иоганн-Христиан Гейнрот рекомендовал всыпать в кожные надрезы на обритой голове порошок из шпанской мушки. Иногда тактики воздействия были более сложными. «Якоби рассказывает о больном в Вюрцбургской больнице, утверждавшем, что в нём живет другое лицо, ведущее с ним разговоры; тогда ему поставили на живот мушку, разрезали образовавшийся пузырь и потом якобы вынули заранее припасённое чучело. Иллюзия, по словам Якоби, получилась полная, однако через несколько минут больной уже уверял, что на месте осталось другое подобное существо, с которым теперь нельзя будет ничего поделать» (Ю. В. Каннабих, «История психиатрии»). — Ред.

24 Сдержанный А. Д. Ланской, по свидетельству врача императрицы, должен был втирать мазь кантариды в интимные места и принимать настой шпанской мушки слишком часто и в неправильной дозировке, что и привело его к ранней могиле. Елена Арсеньева несколько выспренно и вместе с тем верно описала эту ситуацию в следующих словах: «Кантариды одолели Геркулеса! … Поистине он умер в таких же мучениях, что и настоящий Геркулес, которого заживо сожгла отравленная кровь кентавра Несса!» («Геркулес и кантариды»). — Ред.

25 В наши дни использование кантаридина в лечебных целях запрещено. С другой стороны, широко рекламируются эликсиры вроде «Золотой шпанской мушки». Самостоятельные попытки приготовить «настой Казановы» могут привести к печальному исходу. Вот одна из печальных историй: «Моему знакомому не давала покоя слава Казановы, и он решил приготовить настойку на шпанских мушках. В полулитре вина настоял он три штуки мушки и выпил около 100 грамм, отчего потом три дня кровью и с протяжным криком мочился» (Известия украинского Айболита, 2003). — Ред.

26 Это не вполне так. Шпанка в основном обитает на растениях семейства маслиновых и жимолостных, отсюда понятная «сирень» у А. К. Толстого и неизбежная «бузина» у самого комментатора. — Ред.

27 Упоминание комментатором испанского театра не может здесь иметь другого смысла, кроме как намекающего на Лесажа. Это тем более вероятно, что ранее комментатор упоминает В. Т. Нарежного. К списку же заслуженных испанских атрибутов по чести следовало бы добавить «испанский меч», «характерную испанскую скромность» обыкновенного испанского кабальеро, «испанский флот», «испанское королевство», «испанскую овцу», «испанского гранда», «испанское владычество», «испанский язык», «испанского посла» (см. сн. 30), «испанское платье», «испанскую улицу», «испанский двор» и, наконец, «испанскую девочку лет десяти — двенадцати» (из «Похождений Жиль Блаза»). Что касается «испанского петуха», то не так уж он и знаменит. Неизвестно даже, таков ли он, как индейский, и может ли, к примеру, желать здоровья по утрам. Известно лишь то, что этот петух гораздо привлекательнее и дороже, чем исландские охлаждённые куры, но единственно потому, что он готовится вместе с испанским вином и является блюдом экзотической романской кухни (Gallo al Vino), столь привлекательной для северян. Даже тогда, когда испанский петух, будучи ощипанным, теряет свою роскошную, чёрную с отливом, окраску, винный маринад возвращает ему цвет густой севильской ночи, а приправы — запах лавра и лимона. Возможно, здесь сказались какие-то личные гастрономические и эстетические предпочтения комментатора. Впрочем, речь может идти не о собственно испанском петухе (минорка чёрная), а всё же о завезённой испанцами из Америки индейке, которую также иногда называют «испанской курицей». Если так, то это действительно выдающаяся птица, с чем не спорят даже упёртые исландские куроводы. — Ред.

28 На Кубу. — Ред.

29 Из «Оды торжественной о сдаче города Гданска» В. К. Тредиаковского (1734). Принятый в русской литературе образ поэтического вдохновения. — Ред.

30 С. Рабинович, скорее всего, имеет в виду следующее место из «Жизни и приключений Андрея Болотова»: «Вскоре за сим имел я удовольствие видеть одного гишпанского знатного боярина, проезжавшего через Кенигсберг в образе полномочного посла к нашему двору. Начитавшись в книгах о гишпанских знатных господах, не сомневался я, что найду его и в натуре таковым, каковым изображало мне его мое умовоображение; но как удивился я, пришед к нему от генерала нашего с поздравлением и с поклоном и нашед маленького, сухощавого, ничего не значащего человеченца и притом еще обритого всего со лба до затылка чисто-начисто и умывающего в самое то время не только лицо, но и всю свою обритую голову превеликим шматом грецкой губки! Зрелище сие было для меня так ново и так поразительно и смешно, что я чуть было не рассмеялся; но, по счастию, господину маркизу того было неприметно, ибо при входе моем сидел он на стуле, держал пред собою великий таз с намыленною водою, а камердинер его, ухватя в обе руки помянутый шмат грецкой губки, тер ему изо всей силы и лицо и всю голову, и тот только что поморщивался. «Ну! Нечего сказать, — подумал я сам себе тогда. — Что город, то норов, и пословица сия справедлива». Посол сей ехал к нам в Петербург от нового гишпанского короля с извещением о вступлении его на престол, и мы приняли и проводили его с приличною сану его честью…» (письмо 79-е). Визит А. Т. Болотова к испанскому послу произошёл в Кёнигсберге в 1760 году, вскоре после святок. Интересно, что мотив обритой головы возникает здесь вне всякой логической связи со шпанкой, что, возможно, свидетельствует о каком-то тёмном принципе тяготения мотивов друг к другу. — Ред.

31 Сравнить явление «Beatles» с действием нарывного пластыря: это по меньшей мере остроумно! Во всяком случае, в предмете этого сравнения есть немалый аллегорический потенциал, в отличие от дождевых червей в салате тверского губернатора. — Ф.Т.

Монолог с турецкими огурцами


Р а б и н о в и ч. Послушай, я сочинил монолог.

Х о х л о в. Давай. Монолог так монолог.

Р а б и н о в и ч (с интонацией старого сказочника из радиопередачи). Слушай. Я, кажется, начал любить этот город, редковолосую природу его карьеров, рёлок и низин. Точнее, я начал понимать, что его тоже можно любить почти так же, как пространство между Галерной и Мытненской набережными, где когда-то по ярко освещённым балтийским солнцем, сухим и пустынным улицам под кариатидами ходили только старики и кошки, и любовь, молодая Психея, летела меж домами и скверами вверх, в чистые небеса. Я почувствовал к нему почти такую же близость, как к бабушкиным наволочкам в цветах и тёткиным платкам с узором «турецкий огурец». Я стал видеть в нём то, чего по-настоящему не видел раньше: одиночество памятников и семейственность насаждений. Вот, например, памятник моему неполному тёзке, Шолом-Алейхему: он сидит всё в той же свободной, слегка расслабленной позе еврейского мыслителя, в лёгких очках. Сын XIX века, он остаётся собой несмотря на мокрую октябрьскую листву, облепившую сюртук, на осеребривший голову иней, на ложащиеся на голову и колени снега, на зелёные июньские ветви, бьющие по лицу. А вот и дети недавнего ХХ века: на улице, во дворах, в окнах. Где-то там, за одним из окон, в комнате старой хрущёвки Саша Драбкин надевает свой синий прокурорский мундир, а во двор вышла Римма Лавочкина с самоучителем «Как стать евреем» в руках, и вот уже какой-то стареющий Фауст рассматривает этикетку на бутылке с австралийским вином «Working Dog» (где «в пряном послевкусии доминирует перечная нота»), дальнозорко отодвинув её от лица. У детей прошлого века чуткие органы чувств: им ещё слышен скрип тормозов российской сборки под светофором, для них ещё покрыты ржавчиной 80-х годов советские балконы, ещё поёт о белых розах из старого кассетного магнитофона сиротливый атаман-шатун Разин, ещё по-зимнему прочна земля под ногами идущих, ещё развеваются флаги. Но иногда при взгляде на флаги тобой овладевает жалость к государству: кажется, что оно иногда хочет, но не может спасти страну, что оно не в состоянии унять само себя, свою бесполезную силу.

Х о х л о в. Ну вот, договорился. Государство-то здесь при чём? Езжай к себе в Израиль и гундось там про государство. Я посмотрю тогда, что с тобой сделают. И вообще, ты начал говорить о любви, а съехал непонятно на что!

Р а б и н о в и ч. Да, как-то так вышло. Надо исправить?

Х о х л о в. Да ладно, кому ты нужен… Ты упомянул Фауста так, будто был с ним знаком!

Р а б и н о в и ч. Нет, конечно. Но я однажды представил себе стареющего Фауста, то есть человека, делавшего вид, что он знает ответ на проклятый безответный вопрос из давнего фильма: «сколько может стоить этот пароход?».

Х о х л о в. Расскажи.

Р а б и н о в и ч. Конечно. У меня нет от тебя тайн. Но, строго говоря, я не могу рассказать, потому что это уже рассказано.

Х о х л о в. То есть?

Р а б и н о в и ч. То есть этот рассказ уже давно написан, очень давно. Я пришлю тебе его в письме, как делывал прежде. Не правда ли, хорошо, что мы с тобой ещё обмениваемся письмами, хотя многие уже не делают этого?

Здравствуй, Хохлов. Я представил себе стареющего Фауста тогда, когда рассматривал одну из vanitas Питера Клайза. (Был такой голландский художник XVII века, если ты не в курсе. О vanitas ты мог слышать в связи с одноимённой австрийской рок-группой.) В отличие от многих других картин на эту тему, натюрморт Клайза не загромождён предметами: на нём представлены старая грубо разрезанная книга in folio между толстыми переплётными досками, гусиное перо с обсыхающими на очине чернилами, жёлтая черепная кость без нижней челюсти, бедренная кость, несколько листов писчей бумаги, полуопрокинутый небольшой римский бокал (roemer), подсвечник с выгоревшей почти дотла свечой, испускающей прощальную струйку дыма, карманные часы с откинутой крышкой, с зеркальцем на внутренней стороне крышки и ключом для завода на голубой ленте. Зеленоватая скатерть стола и жемчужные тона выбеленной стены являют собой сцену и театральный задник для всей композиции. Общий смысл, исполняемый маленьким оркестром этих эмблем, совершенно понятен: это образы Devouring Time (Шекспир, сонет 19) — всепоглощающего времени, представленного здесь не пугающе, а как-то по-домашнему, с какой-то умиротворённой пронзительностью. Тихую жизнь натюрморта отличает чрезвычайная собранность, отличающая лучшие работы этого мастера (у того же Клайза можно обнаружить собрания разрозненных, беспомощных вещей, как, например, в «Натюрморте с большим золотым кубком»). Мне представилось, что это стол Фауста в его доме с башенкой. Разумеется, хозяин стола, не будучи художником, не стал бы заниматься специальными инсталляциями у себя дома, но он вполне мог сочувствовать такому звучанию вещей. (У его времени был настоящий, серьёзный вкус к эмблемам суеты сует. К тому же слово «сочинять» ещё не получило тогда оттенка необязательности и безответственного произвола и выражало изначально присущие ему чинность и порядок.)

ПИСЬМО МАРТИНУ ШЕФФЕРУ

Genieß ich jetzt den höhsten Augenblick.

«Faust»

— Петр! Петр!

Этого негодяя не добудишься. Придется самому растопить печь. Да, на дворе уже ноябрь! Днем ясно и холодно, ночи длинны.

На столе — раскрытый фолиант, желтая черепная кость, ощипанная курица с разрезанным животом. Из башенного окна хорошо видно город, ярмарочную площадь, еще совсем пустынную в этот ранний час, старого человека, осторожно ступающего по грязи с охапкой дров в руках. Земля усыпана листьями каштанов, листья похожи на ребристые щиты поверженных воинов, напоенных до смерти острым холодом ноября.

Сегодня ему предстояло закончить гадание, начатое ночью, и написать письмо ученику. Кроме того, если останутся время и желание, доработать очередную главу книги «О неопределенности и суете». По первоначальному расчету он должен был уже закончить книгу, но он забыл позвать свою старость, чтобы она проверила его расчеты. Прошли времена, когда перо было быстрым и легким, теперь не так. Теперь многое не так. Вредоносные темные соки старости растекаются от поясницы по всему телу, и, видимо, недалек час, когда они беспрепятственно проникнут в кончики пальцев и в голову.

Старик растопил печь, сел за стол и придвинул к себе подставку для письма. А как же курица? Он заставил себя еще немного покопаться в скользких внутренностях, сделал несколько отметок на схеме астрального чрева и отодвинул курицу в сторону.

— Петр! Ты встал? Унеси это. Сваришь к обеду…

Теперь можно приняться за письмо. Он с удовольствием подумал об этом. Письма — радостное занятие осенних дней, они пишутся в слякоть и дождь, а приходят к другу в яркий зимний полдень вместе с рождественской песней.


«Почтенному Мартину Шефферу, магистру, благодать и мир во Христе.

Получил твое письмо в конце плодосбора, но не мог ответить сразу, так как некоторые весьма спешные и неотложные заботы отвлекли меня. Впрочем, судя по твоему письму, ты вернешься из Цвиккау как раз к Рождеству, и, значит, я еще не опоздал.

Должен сказать, что на этот раз как твои похвалы, так и твои упреки пришлись мне по душе; не потому, что я совершенно согласен с первыми или вторыми, а потому, что в них я почувствовал самостоятельность суждений и зрелость ума. Не могу также умолчать о впечатлении, произведенном на меня языком твоего письма, свободным от неумеренного употребления латинских и греческих слов и выражений. Ты ведь хорошо знаешь, что примеси драгоценных металлов в сплаве должны быть скрупулезно выверены! Не сомневаюсь, что в скором времени те, кто называет немецкий язык грубым и базарным, будут посрамлены, так как уже сейчас многие уважаемые и ученые люди обретают в нем нечто вроде чудесного философского камня, не уступающего по своим свойствам сверкающему эсмунду латыни.

Впрочем, начну по порядку. Ты в своем письме, если я правильно тебя понял, спрашивал и утверждал о трех вещах. Во-первых, о пагубном воздействии сомнений, во-вторых, об удручающей простоте мира и о невозможности сладить с этой простотой, и, наконец, в-третьих, обо мне, о моей жизни и, как ты пишешь, о моем дурном влиянии на людей слабых и не наделенных способностью различать элементы. Вот так по порядку я и постараюсь тебе ответить, не прибегая к уловкам софистов и к многословию ученых монахов. Второй вопрос, о простоте и непослушании мира, я с твоего позволения объединю с третьим, ибо сам всю жизнь пытаюсь обуздать это уросливое животное, мир, и не вижу ничего такого, что помешало бы мне рассуждать о моей жизни применительно к этим попыткам.

Итак, о сомнении. Ты сетуешь на то, что червь сомнения наделал множество ходов в прежде крепком и твердом яблоке твоей веры в Провидение. (Прекрасный образ! Правда, в нем есть тайная двусмысленность: любое яблоко, тем более яблоко притчи, напоминает нам о первом соблазне и о том, что райский плод был плодом знания, а не веры, ибо в вере не было нужды — Бог и ангелы были для Адама простой очевидностью.)

Позволь мне продолжить твое удачное сравнение. Червь, как известно, нападает на спелый плод, не трогая до времени зеленый, где ему намного труднее точить свой ход. В известном смысле нападение червя есть признак спелости, если не переспелости, плода (меня могут упрекнуть в незнании плодов и червей, но я не буду вступать в спор, так как риторика не требует от вещей быть самими собой, то есть ползать, висеть и тому подобное: она берет их имена, равно как имена их действий, оставляя за собственниками имен право поступать по привычке). Садовник снимает такой плод и смотрит, не сильно ли навредил ему червь, и кладет хорошее яблоко в корзину, а порченое выбрасывает.

Не так ли обстоит дело и с нашей верой? Пока она зелена и незрела, ее можно использовать лишь как метательный снаряд в мальчишеской драке, ни на что иное она еще не пригодна. Но вот наша вера налилась соком и созрела. Теперь нам нужно, уподобясь мудрому садовнику, быстрее снять созревший плод и пустить его в дело: съесть самому, или выгодно продать, или я уж не знаю что такое с ним сделать. Проще говоря, веру нужно пустить в дело, всесторонне опробовать ее качества и заставить приносить пользу. Если же ты бережешь свою веру ради ее красоты, чтобы ты и твои друзья любовались ею, праздно обременяющей ветви твоего духа, то рано или поздно любой садовый вредитель испортит ее и превратит в кусок гнили. Однако и в этом нет ничего особенно плохого! (Кроме, конечно, твоей нерадивости.) Многие плоды падают на землю и погибают, а на следующий год дерево вновь плодоносит и вновь теряет плоды. Так же и здоровый человеческий дух постоянно плодоносит верой, и в том, что иные плоды становятся пищей червей, нет ничего ужасного или непристойного.

Я думаю, что не стоит бояться или брезгливо сторониться червей сомнения, ведь по их присутствию ты сможешь безошибочно определить, настоящее яблоко твоей веры или, может быть, сделано руками какого-нибудь заезжего ювелира-итальянца, или слеплено толстыми пальцами виттенбергского «апостола». (Я, кстати, думаю, что твоя брезгливость к безобидным садовым червям вызвана впечатлениями от бутафорских садов Саксонии, где ты бываешь последнее время так часто. Эти сады прекрасны, но мертвы, а их садовник не мудр: он хочет, чтобы вера была отлита из металла, и не значит ли это превратить ее в игрушку, причем довольно опасную, как и любой тяжелый предмет в руках ограниченных простецов? Я полагаю, ты понял, что я имею в виду доктора Лютера.)

Поскольку уж речь зашла о яблоках, позволь мне рассказать один случай из моей чересчур долгой жизни и заодно покончить с рассуждением о сомнениях.

Этот случай произошел давно, тогда, когда я еще жил в Магдебурге. В саду одного богатого рыцаря росла чудесная яблоня. Она плодоносила огромными сочными плодами, которых на ней было так много, что ими можно было снабдить, пожалуй, полгорода. Она бы сломалась от тяжести плодов, если бы ее заботливо не подперли со всех сторон надежными опорами. Хозяин яблони считал, что это дерево от Бога, и не препятствовал горожанам брать с него плоды. Перед смертью он даже велел сломать садовую изгородь, чтобы люди могли беспрепятственно подходить к яблоне. Это, конечно, повредило саду, зато утешило богобоязненного человека. После смерти рыцаря его наследник не захотел пускать людей к дереву и заявил, что каждый, кто сорвет с него плод, будет отвечать по закону. Тогда многие граждане, не пожелавшие расстаться со своей привычкой, стали действовать воровски. Между тем наступил тот страшный год, когда град побил германские сады, а засуха выжгла поля. В тот год наследник поставил у дерева слуг, которые прогоняли голодающих от его ветвей, усыпанных вопреки немилостивой судьбе на диво спелыми, тяжелыми плодами. И тогда я понял, чьей стала яблоня, но, разумеется, никому об этом не сказал (потому что если бы я сказал, наследник просто убил бы меня).

Я перелистал книгу старика Альберта «О свойствах» и быстро отыскал нужное. Ты, возможно, знаешь: лепестки арабской розы, чуть-чуть горчицы и мышиная лапка. Ночью, рискуя головой, я подобрался к дереву и, едва не наступив на засоню кнехта, прикрепил состав к стволу. На следующий день оказалось, что яблоки изъедены червями, а дерево засыхает. Подозрение в порче пало, конечно, на меня, и я бежал в Силезию. Наследник, кстати, сдох, отравившись порченым яблоком, чему я был душевно рад.

Ты можешь спросить себя: зачем старый Иоганн рассказал мне эту историю? По правде сказать, я и сам толком не знаю. Если у тебя возникнет желание увидеть в этой истории притчу, можешь яблоню истолковать как древо Духа, наследника как силу Зла, препятствующую вкушать от плодов Духа, а меня как орудие благого Провидения, устранившего как ставшие бесполезными плоды, так и саму силу Зла. Впрочем, ничто не мешает тебе понять эту невыдуманную сказку по-другому: наследника как благую Силу, охраняющее древо от настырных простецов, а меня как греховное Сомнение, прокравшееся в святая святых и нагадившее там елико возможно.

Иная притча хороша тем, что ее толкование, как и все в природе, имеет много сторон. В притче о блудном сыне отец говорит старшему сыну о младшем: нужно радоваться, что твой брат был мертв и ожил. Нетрудно заметить, что радоваться жизни и смерти в одно и то же время нельзя и что если бы старший брат мог выбирать, он охотно бы радовался смерти блудного сына. Тогда это была бы его притча, и в конце он сказал бы так: смотрите, к какому исходу приводит непослушание и неразумие! И не скажешь ли ты, по некотором размышлении, что слова Господа нашего «радуйтесь, что был мертв и ожил» звенят в надмирной высоте, в то время как притчами старших сыновей, как гнилостными испарениями болот, заполнен весь свет. Пишу и чувствую, что тебе уже мерещится жирный червяк суесловия, выползающий из моих уст. Я иногда удивительно забалтываюсь — это оттого, что я одинок и стар.

Вернемся к твоим вопросам и утверждениям. Ты пишешь, что с тех пор, как ты научился разлагать вещество и получать составы, мир представляется тебе нехитрым созданием, брошенным Творцом нам под ноги в минуту гнева и насмешки. И что лучший мир, сложный и таинственный, человек утратил безвозвратно после изгнания из рая. Ты утверждаешь также, что наш нехитрый, как ты выражаешься, мир испытывает на себе, кроме гнева Творца, силу дьявола, и поэтому простое по видимости подчас оборачивается дьявольски сложным и неуловимым. Так, тебе не удаются некоторые сплавы, хотя ты прекрасно знаешь, сколько простых элементов и в каком количестве требуется смешать.

Я готов согласиться с тобой в том, что все сложное так или иначе распадается на простое, а все простое может вдруг превратиться в неуловимую для анализа конъюнкцию. Я готов согласиться, говорю я, но это еще не причина для того, чтобы объявить все видимое гневом Бога или кознями сатаны. Я думаю, ты согласишься с тем, что насекомые и рыбы видят своими органами зрения другой мир, которого не видим мы, хотя он рядом с нами. Не следует ли вспоминать об этом всякий раз, когда возникает соблазн считать что-либо «нехитрым»? Вдруг все дело в том, что мы просто не видим того, что есть, и, уверенные в своей слепоте как в ясном зрении, называем вещи «простыми» или «сложными» по своему произволу и начинаем объяснять их чьим-то гневом или насмешкой.

Некогда я тоже был уверен в своем знании только потому, что мне удавались некоторые простые фокусы. Я мог изготовить снотворное такой силы, что оно сбивало с ног силача из балагана. Однажды я при свидетелях проглотил паренька в трактире, и после этого городские мальчишки долгое время обходили меня стороной (правда, с тем пареньком, которого я проглотил, мы остались друзьями). Все это фокусы, дорогой Мартин. Я полагал тогда, как ты теперь, что на земле чудес нет и что грубый земной состав можно перемешивать как угодно и лепить из него что угодно. Но я быстро понял свою ошибку. Пять хлебов можно расчленить на пять тысяч кусков (я пробовал), но не в наших силах накормить этим хлебом голодающий народ. Из персти можно получить золото, но из воздуха нельзя создать собор, подобный Магдебургскому. (Впрочем, если хорошенько расчленить воздух, то, наверное, можно и это, но пока что такое дело никому не удавалось и вряд ли в ближайшее время удастся.)

На неполноту моего знания мне указала вяленая рыба. Однажды в компании с моими учеными друзьями я ел чудесную сухую треску, запивая ее пивом. Когда рыба кончилась, эта жирная скотина, магистр Шрамм, посоветовал мне собрать из рыбьих костей и эфира что-нибудь существенное на закуску (пива оставалось еще изрядно). Мол, что тебе стоит, доктор Йохан! А это, между прочим, гораздо труднее, чем всякие перегонки и возгонки. Но я собрал им рыбу, и они ее ели. Когда мы вышли из погребка, я бросил недоеденную треску в сточную канаву. Дурак Шрамм ржал на всю улицу, а меня будто кто-то толкнул в бок: оглянись! Я оглянулся и увидел: сухая фальшивая треска блеснула чешуей, как живая, ударила хвостом и поплыла! Этого не мог сделать даже я.

На следующий день я нашел эту канаву и отправился вдоль нее искать источник, но это была обычная сточная канава! Во время этих поисков я наткнулся на садик Елизаветы Кох, вдовы бургомистра. У нее была дочь, Эльза, которая вскоре после этого стала моей женой перед Богом. Бедная Эльза, как много времени прошло с тех пор…

А с треской я так и не разобрался! Я брал пробы зловонной жижи из канавы, проверял ее действие на предметах и животных, разлагал ее. Тщетно! Она утратила свои чудесные свойства. И я понял, что тончайшее сочетание звездного света, помоев и кухонных испарений, которое случилось в ту ночь, я уже не смогу повторить никогда. Запомни, Мартин, у очевидного иногда бывает больше отростков, чем у корня мандрагоры, попробуй-ка их отыскать! В молодости я любил разлагать и составлять, но это суета. Я мог разобрать бабочку и сложить из ее члеников аркебузу, но я никогда не мог вернуть ее к жизни. Печальная наука! Да… И все же я неправ! Иногда я бывал удивительно, до глупого счастлив! Например, после случая с той треской, хотя тогда мне ничего не удалось. Ты веришь мне?

Я часто размышлял о звездах. Звездный состав, вероятно, обладает многими волшебными свойствами. Однажды я не мог уснуть и думал о моих календарях, а также об устройстве небесной тверди. Помню, на улице бушевала непогода, ветер хлопал ставнями. Неожиданно я почувствовал себя очень легким и взлетел. Я летел над шумящими вершинами деревьев, над кровлями домов, над башней ратуши, все выше и выше! Я поднялся к тучам, и там меня вымочил зарождающийся дождь, схватило влажное удушье. И вдруг мои мучения прекратились: я очутился в хрустальной пустоте надоблачного мира, где надо мной сияли невероятно приблизившиеся, огромные, пылающие миры. Их великолепие не поддается описанию, Мартин!

Но еще больше я был поражен, когда взглянул вниз. Подо мной уже не было толстых туч, сквозь которые я пробивался в полете, и земля предстала мне в чудесном, фосфоресцирующем свете. Таинственные излучины рек, тишина и спокойствие морских заливов, густые леса, молчание темных городов, чьи стены и башни изредка озарялись голубым отсветом молний. О мой Мартин, ты не поверишь, как прекрасен был мир подо мной! Тогда я понял, что мне, страннику, выпало счастье жить на одной из самых пленительных звезд, какие только встречаются среди бесчисленных миров.

Потом я совершил еще несколько полетов (о некоторых из них я тебе рассказывал). Неведомая сила, даровавшая мне эту чудесную способность, не сковывала моей воли, и я летел туда, куда хотел. Помнишь Божий камень, который я тебе показывал? Я нашел его на одном из скалистых уступов Британии во время ночного полета. Эти воодушевляющие полеты длились недолго, около месяца. Во время последнего полета я поднялся на вершину Эльборуса, с которой отчетливо различал в восточной стороне дивный сад, заключенный в огненный пояс. После этого я долго мучался глазами.

Ты спрашиваешь, отчего я так долго живу. Мартин, Мартин… Отчего люди долго живут? От незнания! Дольше всех живет тот, кто не складывает свое прошлое в копилку и не пускает его на ветер, а расстается с ним, как с добрым другом, тот, кто не знает свой возраст. В молодости я очень быстро старел, но потом, как раз после ночных полетов, я забыл свой возраст, чего и тебе желаю. С тех пор я старею как дерево, сердцевина которого неустанно гонит живительные соки, а ствол избороздили ветер и время. Впрочем, сейчас я уже не так бодр, как раньше.

Видишь ли, Мартин, ясная память подобна вину, она живит и разрушает одновременно. Мои старые знакомцы, молчаливые и бесплотные, стали все чаще навещать меня в ночные часы. Правда, среди них есть и болтуны. Вчера, например, ко мне пришел покойный император Карл и долго расспрашивал о результатах моей последней гастромантии. Не правда ли, забавно: мертвец интересуется требухой! Карл и при жизни был сколь любознателен, столь и невежествен. Интересуясь алхимией и ее составами, он пренебрегал наукой политики, которая требует не меньших знаний и точности. Благодаря ему Австрия, Тироль и Бавария превратились в вялый детородный член империи, бессильно болтающийся в римском гульфике и в редкие мгновения силы порождающий на свет Божий чудовищ вроде Инститориса. (Несколько лет назад я встретил эту мерзкую обезьяну, поедающую женщин и детей, в Майнце. Его свиные глазки так и шныряли по сторонам, выискивая жертву. О, я бы многое дал за то, чтобы извести урода, но на плече монаха лежит мохнатая лапа его заступника — того самого, кто опекал и хозяина магдебургского сада — и его не так-то просто взять.)

И все же иногда я чувствую бездонную глубину моей старости, и мне начинает казаться, что я живу вечно. Самое время отведать, по примеру Диогена, мясо сырого осьминога. Обо мне уже сто лет как написана книга! Сочинитель написал, будто я умер на навозной куче. Ха! Это у него сейчас под языком навоз, а я еще тёпел и подвижен! Правда, во сне уже не являются, как прежде, обольстительные суккубы, и я стал уставать от долгих диспутов, но это и не интересует меня теперь. Меня сейчас интересует вопрос о породе людей вроде меня, обреченных на вечное инакомыслие. Мы содержим в себе эту страсть так же естественно, как естественна собачья голова на плечах жителей земли Хай и птичья голова у обитателей Египта. Мы как дрожжи, брошенные Неведомой Рукой в мир и вызывающие брожение в его недрах. В своей книге я пытаюсь рассуждать об этом.

Моя книга… Подчас мне кажется, что я прожил лишь день, который уже почти померк, и близкая ночь стоит за окном. Кончится день, пройдет ночь, и кто вспомнит о тебе, Иоганн? Разве какой-нибудь прилежный школяр отыщет в университетской библиотеке мою книгу и вынет из нее пару фраз для растопки своей сырой головы. Наемник, получив плату, засыпает в конце рабочего дня, чтобы проснуться для новой работы. Я же засыпаю навсегда после изнурительной тяготы существования и получаю в награду двусмысленный дар неизвестности.

Я чувствую приближение смерти и хотел бы на всякий случай попрощаться с тобой. Ты можешь сказать: не очень-то пристало прощаться тому, кто переходит из вечности в вечность. Ты будешь прав, но ведь после меня здесь останется кое-что. Знай, что я оставляю тебе мои книги и приборы (кроме большой бутыли для вина, на которой написано «aqua sacra», ее я обещал своему слуге Петру). Если хочешь, я подарю тебе мою обезьяну. Она многое умеет. Однажды я попробовал случить ее с черным кобельком, ныне покойным, но опыт не удался. Однако история Пасифаи, засвидетельствованная древними, говорит об удачном исходе подобных смешений. Просто обезьяна непоседлива, а кобель был глуп и стар.

Если честно, то я не надеюсь пережить эту зиму, но ты все же напиши мне. Письма поддерживают во мне страсть к возражению, а это означает для меня жизнь.


Старик давно перестал писать, хотя ему казалось, что он продолжает свое бессвязное письмо.

Город уже проснулся, зашумела площадь, запели птицы. Яркий солнечный луч отразился на запыленном боку медного перегонного куба. Фауст спал, тяжело дыша и похрипывая во сне, уронив голову на подставку для письма.

Вечерний разговор о горах

Х о х л о в. Полёты Фауста знакомы мне по моим собственным снам. И вообще, иногда мне нравится твоя манера неторопливо заговаривать зубы. У тебя хорошо получается разводить и сводить коридоры, только в них слишком много всякого старого хлама, как в общем коридоре коммунальной квартиры.

Р а б и н о в и ч. Давай не будем, Хохлов, судить об этом поспешно. Время, как удалось мне установить, не только пропадает, но и накапливается. Старые вещи, которые ты назвал хламом, могут быть чрезвычайно дороги, потому что в их щелях, прорехах и трещинках накапливается прозрачный студень времени, а в веществе их рассохшихся, сморщенных тел накопилась его известь. Сердце Фауста, став до конца известковым, отстучало положенные ему сроки, и сроков не осталось, но я продолжаю хранить это сердце в секретной стеклянной баночке, памятуя о драгоценном студне. Кроме того, время умеет говорить многими голосами, и если ты спросишь меня, каким голосом оно любит говорить по преимуществу, то я скажу, что чаще всего время говорит голосом одиночества. Горы тоже говорят голосом одиночества. Если бы меня спросили, где живёт время, я бы охотно сообщил, что время живёт в горах. Оно там живёт, а гостит на равнинах. Горы непреложно свидетельствуют о времени нагромождениями своего неразборчивого текста. Они похожи на пушкинский черновик, чья строка, даже если она зачёркнута, именно потому так уверенна, темна и так своевольна, что является обителью времени. Время ограничивает, делая свободным, так же и горы.

Х о х л о в. Говоря о горах, ты имеешь в виду Хинган?

Р а б и н о в и ч. Я имею в виду горы. Кроме Хингана, я знаком с горами Сихотэ-Алиня, Памира, Кавказа, Сьерра-Невады, Балкан. Я всегда чувствовал близость Станового хребта. И я всегда внимательно смотрю на горную складчатость в иллюминатор самолёта. После многих попыток присмотреться к горам я начал понимать их письмо и их речь, состоящую в основном из молчания. Многим кажется, что они говорят о прекрасной вечности, но если вслушаться, то, напротив, они или опасливо безмолвствуют, или говорят на языке глухонемых (мы просто приписываем им возвышенные речи в духе Лермонтова), а под солнцем по-настоящему, вслух, говорит равнина: виноградники, кукурузные поля, сады, посёлки. Равнина обращает свои страстные катилинарии горам, вопрошая: слышите ли вы голоса согретого солнцем мира, понимаете ли вы волю его шумной агоры? Призыв, обращенный к безмолвию вершин, звенит голосами цикад, шершней и богомолов: голосами всего кратковременного и хищного, одержимого бытием. Ночью горы, как хмурые заговорщики, молчат о чём-то самом важном, выдвигаясь во тьму нелюдимыми уступами.

Х о х л о в. Неплохо, неплохо. Такое чувство, что ты цитируешь самого себя.

Р а б и н о в и ч. Да, а что?

Х о х л о в. Да, в общем, ничего. Опять что-то из прежнего?

Р а б и н о в и ч. Не настолько прежнего, чтобы предупреждать об этом.

Х о х л о в. А сколько времени, по-твоему, нужно, чтобы настоящее или недавнее стало прежним?

Р а б и н о в и ч. Нужно, чтобы оно посмотрело тебе в глаза.

Х о х л о в. Опять темнишь. А что с недавним?

Р а б и н о в и ч. Оно ещё само стоит в глазах и потому лишено зрения и лишь начинает прозревать, как котёнок к своему четырнадцатому дню.

ЧЕРНОГОРСКИЙ ДНЕВНИК

Мне почти нечего сказать об этой стране, кроме необязательных «между тем» и «тем не менее». Внутренний путеводитель, отвлекаясь на разные пустяки, привёл меня сюда за призраком, чьё и без того прозрачное тело почти полностью растворилось в туристической духоте Будвы. В непрошеной лазури этого побережья растворились очертания косого латинского паруса, римско-византийская Доклея, лёгкий, всклокоченный профиль неряшливого старца-дипломата, знавшего толк в священных призраках и, в отличие от меня, никогда, кажется, не терявшего из вида их очертаний.

Театр побережья, заключающий в свой полукруг из тёмно-зеленых, краснозёмных и сероватых хребтов синеву бухты, светлые дома, крытые красной черепицей, остров св. Николая, в первые часы властно овладевает воображением, но затем воображение, покинув нагревшуюся до ожога каменную скамью в первом ряду, выпив добрых поллитра «Враница» и съев жестковатый стейк, разваливается на диванчике в зарешеченной сумеречной собе и впадает в дремоту, ненамеренно уподобляясь тем могучим черногорцам разного возраста, что неспешно бродят от кафе к кафе и обмениваются громкими репликами, состоящими из непременных «чао», «йо» и «овай».

Тем не менее воздух чист, как питьевая вода из бутылки, время от времени откуда-то раздаётся колокольный звон, и горы по-прежнему окаймляют драгоценное побережье. На отменно узких, почти лишённых тротуаров улицах, спускающихся к Славянской плазе, автомобили так и норовят наехать на твои ступни, но не наезжают и как-то умудряются образовать почти бесконфликтное сообщество с пешеходами и кошками. Редкие полицейские свистят в свой свисток с сердитым видом, который в следующий момент сменяется дружеской улыбкой. В экскурсионном оповещении на русском языке вам обещают, как некое ярмарочное чудо, «говорящего гида». Встречающиеся время от времени рекламные щиты с надписью «Всё по (sve po, tutto per, all for) 1€» повергают носителя русского языка после короткого покупательского ажиотажа в философское настроение: всё по… В этом (овом) настроении нет ничего особенного. Просто всё по. (На деле это лишь кажется: таким светлым образом выражает себя здесь озабоченность насущным. С точки зрения представителя сумрачных цивилизаций так жить нельзя, но так здесь живут. Даже поспешая, истинный черногорец никуда на самом деле не спешит, исполняя тем самым вряд ли известный ему завет достославного Фабия.)

Старый город Будвы, как и все города-памятники, вечно наполнен праздной толпой и никому, в сущности, не нужен. Молчит обрушенная в море наскальная крепостная стена, молчит впаянный в постамент великий колокол с крестом и молчит полурастворённый призрак былого, а здравый смысл между тем разговорился вовсю. Как на этих улицах-щелях могли разъехаться повозки? Нет, даже так: как они вообще могли здесь проезжать? Еще менее ясно, как по этой (овой) жаре в этих горах и ущельях совершали свои беспримерные рутинные переходы легионеры, войска дюков и крестоносные сборища. Но, несмотря на вопросы, ты знаешь, что жизнь здесь была, и был косой парус, и призрак былого в конце концов встаёт над водами Адриатики в полный рост. Об этом свидетельствуют светло-серые и розоватые камни церквей, высокие погребальные свечи кипарисов, тяжёлый, тёмный сапфир моря и, наконец, необоримая беспредметная тоска посреди поверхностной жизни покупателей отдыха. На колокольне св. Ивана раздаётся однообразный звон колоколов, соединенных «прялкой», и вдруг ты понимаешь, что под софийным куполом неба они прядут тонкую, рвущуюся под руками тишину. Не ту, которую ищут туристы, отыскивая для проживания «тихое место в 10 минутах ходьбы до пляжа», а ту, в которой, как в родимой купели, совершается погружение в единство времён и дел (а, собственно, что ты имеешь против туристов и отдыхающих? в сущности, они являют собой отдалённых наследников той смешанной средиземноморской толпы, которая наполняла кровеносную систему великого византийско-веницианского голема, раскинувшего смугловатое тело от Апеннин до Боспора и отдалённой Таматархи — древнерусской Тмутаракани; два этих животворных соперничающих начала, византийское и венецианское, до сих пор незримо управляют прибрежной жизнью ветхой Далмации, восстанавливая души от разрушений, причиненных давними и недавними обидами, преображая неутолимую историческую скорбь в хрупкий, как венецианское стекло, праздник).

В початке была Речь, сообщает вам сербское Писание: «Свето Писмо». Нужна отдельная речь о разговорной речи черногорской улицы: бурные итальянские интонации скрывают своим переменчивым налётом прочную старославянскую основу языка; возникает впечатление отчётливо дружественного языка и чужой интонации. Языковой шум на улице, скороговорка обывателей, состоящая из невозможных сочетаний согласных, устраняют возможность понимания, и только вывески дают какой-никакой ключ. Тем не менее язык доводит вас до св. Стефана, Герцег-Нови, Дубровника и других мест, составляющих истёртые от частных прикосновений чётки далматинского берега. Вы идете в Бока-Которский залив на судне «Vesnav» сначала в неомрачённой лазури, затем в ветре и морском волнении второй половины дня, и в той стороне, где лежит невидимая Апулия, уносятся ветром в ядранскую даль нестойкие ястребиные профили диктаторов и поэтов. Хватает беглого взгляда на вечную молодость моря, чтобы узнать: да, это те самые иллирийские волны, undae illyricae, скрывшие когда-то под собой от натиска бурного ноябрьского Нота и приобщившие к компании печальных теней «измерителя несчётных песков» Архита (Hor. Carmina I 28). В Герцег-Нови, в небольшой церкви архангела Михаила (о которой «говорящие гиды» с привычным самодовольством сообщают, что ее архитектура сочетает признаки романского, готического и византийского стилей), в лампадной темноте, после внимательного взгляда в глаза тебе поклонится старик-смотритель, и ты отдашь ему поклон, и так совершится главное тайное событие этого дня.

Долгое сожительство побережья и городов привело к смешению признаков: города вросли в побережье, а побережье обросло городами. С первого взгляда видно, что ветхая геология прибрежных мысов-уступов (с рассевшимися вдоль и поперёк скальными стенами) является дикой родственницей крепостных стен с их разноречивой кладкой. Здесь стены восполняют провалы скал, а скалы нечувствительно переходят в стены. Более метафоричны отношения городов и моря. Как в пористом теле морского камня остаются отпечатки мягкой жизни, когда-то навсегда прожившей свой кратчайший бессознательный век, так в старый камень церквей, домов и стен далматинских городов-коммун впечаталась жизнь поколений, упорствующих в желании быть. Яркость и безутешность прошедшей однодневной жизни, её принципиальная vanitas чувствуются до сих пор. Среди этих ветхих камней, в соседстве бельевых верёвок, бутиков и ресторанов, знаков забытых владельцев над дверями («P.B. 1863») понимаешь, что величественная иллюзия истории состоит из однообразных и вместе неповторимых историй людей и семей. Из таких историй, как из равеннской мозаики, складывалась картина, в сюжете которой соединились христианский подвиг и отступничество, торговля и пиратство, рыбалка и ручное ремесло, пастушество и возделывание земли, книжность и обман.

Поездка в знаменитый Дубровник уточняет эти впечатления. Город, замкнутый в тяжёлое ожерелье двойных стен, — Дубровник не знал турецких ужасов (наверное, руководившие хозяйственной жизнью города венецианцы каким-то образом договорились с корыстолюбивым султаном). Его исторические воспоминания содержат несколько ключевых видений: легендарные иллирийцы, греки эллинистической эпохи, римляне, лангобарды, авары, славяне, византийцы, франки, венецианцы, французы, австрийцы сменяли друг друга, как не повторяющие друг друга мотивы на капителях Княжьего двора. По преданию город был основан беженцами из классического Эпидавра, стёртого с профиля побережья аваро-славянским натиском. Где-то здесь, за безлесыми и лесистыми склонами, скрывались паганы-аренданы, ушедшие от ромеев в «непроходимые обрывистые места» (об этом пишет Константин Багрянородный), чтобы сохранить простую веру, принесённую из священных северных дубрав (так позже будут уходить в скалы православные монахи от турков), а по реке Неретва жили пираты-неретвляне, с которыми не могли справиться ни византийцы, ни венецианцы.

Севернее Дубровника находится Сплит-Аспалаф, последнее убежище мучителя Диоклециана, ушедшего с головой в любительское растениеводство. Мрачное дело высокомерного агронома продолжили турки, воспитавшие народ, спасающий себя в скалах. Памятником этого беспримерного спасения стал белый монастырь, вознёсшийся, как Ветилуя, «в недостижимой вышине», в дарохранительнице глубокой скальной выемки. Нигде камень веры не являет себя с такой ощутимой предметностью, как здесь, в Остроге. Страна, где турецкая эпоха сделала мучеником целый народ (как им стал особо чтимый пастушонок Станко, случайная жертва янычарского разъезда), собрала себя в ту степень крепости, которая отличает прибрежный кремень, да и вся страна похожа на маленький кремешек побережья. На пути к монастырю меж дерев лежат огромные светлые валуны, покрытые трещинами и мхом. Они поют безмолвную молитвенную песню Тому, Кто воздвигает Словом скалы и укрепляет дух крепче скал. Паломники поднимаются босиком по трудной лестнице ввысь, по острым камешкам осыпи, но что эта терапевтическая боль перед тем горном страдания, в котором выплавляется до звенящей чистоты духовная сталь.

Накануне отъезда одолевают обычные мысли: кажется, только что приехали, а послезавтра уже нужно ехать в Тиват, в аэропорт. Что такое «вчера», если подумаешь о нём? пролетели, как ласточки над островом св. Николы, блаженные дни, и вот через два дня ты уезжаешь: ау, чёрные горы… Прошлое в твоей власти и оно вне её, потому что оно уже было, а ты ещё есть (и продолжаешь, как прозрачный паучок, тянуть эту будто бы бесконечную паутину, которая всё же рано или поздно кончится вместе с тобой, и остаток праздных нитей будет ещё некоторое время дрожать на ветру). Только и осталось, что произнести про себя нелицемерную хвалу будванской ривьере и отправиться восвояси.

Раннее утро следующего за отъездом дня застаёт тебя в вагоне поезда «Москва — Нальчик» где-то между Лисками и Россошью. Уже настал час распахнутых во все стороны ярких полей южной Руси, величественных оврагов и увалов, пирамидальных тополей, тихих рек, затенённых кустами, белых домов с синими ставнями и геранью на подоконнике. Неостановимый ход поезда привычно, как ткацкий челнок, создаёт движущийся образ великой земли. Назавтра, ещё более ранним утром, миновав каменистые русла горных рек, поезд прибывает в Нальчик. Добравшись до дома, ты выходишь под козырёк подъезда покурить и зачем-то представляешь себе, что где-то здесь, совсем рядом, под высокой берёзой, догнивают окурки шурина, погибшего три года назад в дни ваххабитского налёта на город: от безнадёжного алкоголизма, в беспамятном одиночестве. Через несколько дней начинается осетинская война, и память о Будве отступает перед напряжённостью телевизионной картинки, перед случайным впечатлением от детей-беженцев (на площади Абхазии, у автобусов, с рюкзачками и сумками).

Но проходит и это. Вновь поезд, вновь Москва, и ты с младшим сыном заходишь в Кремль. В Архангельском соборе певцы на итальянский манер поют «Жертву вечернюю», после исполнения хлопотливо совершая среди слушателей сбор своих вполне мирных дневных жертв, а ты, проходя меж тёмными надгробиями, у стены натыкаешься на раку мученика Михаила Черниговского, и тогда видение поручика Берга и его легендарного предка вновь встаёт перед глазами, и призраки Доклеи уже лишь мерцают за ними. Так заканчивается этот неполный дневник.

Впрочем, его настоящее окончание происходит ещё позже, далеко от Будвы и Кавказа и от Москвы, в октябре, в Биробиджане, когда наступает еврейская грусть последнего листопада и цыганская тоска серых дней, пропахших гарью лесных пожаров, и радость первой отчётливой изморози и первого снега ещё впереди.